С. Ф. Шарапов.
Через полвека
Поляризация, характерная для социальной и политической жизни в России начала XX века, способствовала и поляризации в области литературной утопии, в результате чего довольно чётко обозначились линии раздела между утопиями демократическими и реакционными. Типичным образцом последней явилась утопическая повесть Сергея Фёдоровича Шарапова » Через полвека» ( 1902 г.). В его описании Россия остаётся империей, страна управляется царём, сенатом и Государственным советом. На местах власть сосредотачивается в руках дворянства и духовенства. Реакционная программа касается не только политической структуры будущего общества, но и области быта. В результате под запретом оказывается женское образование, запрещены даже велосипеды, которые, по мысли автора, являются знаком свободомыслия. Герой мечтает о восстановлении строжайшей цензуры, которая, дескать, была отменена впопыхах и привела к ухудшению положения журналистов и писателей. Экономика России децентрализована, она основывается на общинном принципе. Главным общественным институтом являются так называемые приходские кассы. Роль церкви не уменьшилась, а усилилась. В предисловии к своей утопии Шарапов писал: » Я хотел в фантастической, и, следовательно, довольно безответственной форме дать читателю практический свод славянофильских мечтаний и идеалов, изобразить нашу политическую и общественную программу как бы осуществленной. Это служило для нее своего рода проверкой. Если программа верна, то в романе чепухи не получится, все крючки на петельки попадут. Если в программе есть дефекты принципиальные, они неминуемо обнаружатся, как обнаружились дефекты будущего социального строя, несмотря на огромный талант Беллами и удивительное уменье этого автора кататься на самых смелых турусах на колесах». Действительная проверка жизнью обнаружила всю несостоятельность реакционных проектов.
В. П. Шестаков.
Через полвека
Фантастический политико-социальный роман
От автора ( предисловие).
Как ни хлопотал я, как ни старался найти несколько недель посвободнее, чтобы закончить шалость пера, которую я обещал читателям под громким названием «романа», — ничего поделать не мог. Ни весной, ни летом, ни осенью свободного времени не оказалось, а потому должен был ограничиться тем, что пересмотрел и несколько переделал уже написанную раньше первую часть, то есть почти треть намеченного, и издаю ее в свет с моими обычными извинениями, к которым читатели так привыкли. Называю это произведение шалостью, конечно, только по форме и по обстановке писания. Имей я возможность практически соблюдать священный завет литературы: «Служенье муз не терпит суеты», — вышло бы, может быть, нечто совершенно иное, цельное и даже художественное, теперь же это лишь очень плохое исполнение некоего хорошего замысла. Об этом замысле разрешите сказать два слова. Литература «романов будущего», с легкой руки Беллами, разрослась до огромных размеров. В самом деле, в этакой форме сойдет самое несуразное вранье, лишь бы рассказ носил хоть сколько-нибудь занимательный характер и рисуемое будущее было лучше настоящего. А так как хуже последнего, собственно говоря, никто ничего не придумает, то это удивительно облегчает задачу наших российских Жюль Вернов и Фламмарионов. В эту шеренгу захотелось встать и мне, с похвальной, впрочем, целью. Я хотел в фантастической, и, следовательно, довольно безответственной форме дать читателю практический свод славянофильских мечтаний и идеалов, изобразить нашу политическую и общественную программу как бы осуществленной. Это служило для нее своего рода проверкой. Если программа верна, то в романе чепухи не получится, все крючки на петельки попадут. Если в программе есть дефекты принципиальные, они неминуемо обнаружатся, как обнаружились дефекты будущего социального строя, несмотря на огромный талант Беллами и удивительное уменье этого автора кататься на самых смелых турусах на колесах. В первой части мне удалось затронуть следующие важные вопросы: о печати, о приходе, о денежном обращении и кредите, о евреях, о женском и общем образовании, о славянстве, об административном и земском устройстве России, о Церкви, старообрядцах и старокатоликах. Все это заняло 20 глав. Во второй и третьей части когда-нибудь надеюсь нарисовать будущую культурную и богатую сельскую Русь с будущей общиной и помещиком, пройти вопросы народного образования, продовольствия, податный, судебный, сословный, рабочий. Прошу читателя не думать, что я пытаюсь предсказать что-либо. Отнюдь нет: я очень хорошо знаю, что ничего подобного не будет. Я хотел только показать, чтобы могло бы быть, если бы славянофильские воззрения стали руководящими в обществе и правящих сферах. Повторяю: сделано это только наполовину и притом из рук вон плохо. Переделка улучшила мало. Ничего не поделаешь с тоном, который уже взят. Но я прошу снисхождения хотя бы уже ради того, что «роман» этот в свое время писался фельетонами в уличную газету, которую я возымел дикое намерение «отмыть» и «приподнять», но которая упорно старалась меня запачкать по уши и втянуть в свое болото. Очень уж было заманчиво в невинной форме изложить заветную политическую, церковную и общественную программу славянофильства перед тридцатитысячной аудиторией простецов, никогда ни о чем подобном не слыхавших. Не без некоторой досады пускаю я эту фантазию в печать за моей подписью. Лучше бы она могла быть, много лучше. Ну, да ничего не поделаешь…
Октябрь 1902 г.
Москва.
Часть первая.
1.
Искушение.
24 июля 1899 года вечером я попал в один кружок. Было много незнакомых мне лиц. Как водится, сидели, пили чай и бранились. Бранились не между собой, а вообще, то есть бранили нашу русскую современность во всех ее видах. Что же делать? Бранить все и всех — наша национальная слабость. Да и то сказать: разве же нам хорошо живется? Разве не нависла над почтеннейшим нашим отечеством густая туча всевозможных недоразумений, из которых многие прямо могут отравить жизнь? Не бранятся у нас разве только люди, целиком отдавшие себя на служение Мамону, да и те, лишь пока им везет удача. Не бранятся еще, когда пьют водку. Тогда всякая политика откладывается сама собой, люди предаются блаженству свинского времяпрепровождения, затем теряют образ человеческий и начинают уже не браниться, а ругаться и сводить между собой старые и новые счеты, кончая иногда фонарями (не электрическими), а в публичном месте — и полицейским протоколом. Наша компания пила только чай, и даже без коньяку, и бранилась очень усердно. Бранили все окружающее, всю русскую жизнь, доходили даже до очень печальных пророчеств. России прямо сулили разложение и гибель, если так пойдет дальше. Этот, совсем уже крайний, взгляд вызывал, однако, возражения. Возражали, что хоть сейчас и дурно живется, но все-таки Русь-матушка идет по своему историческому пути вперед и вперед; что перемелется — мука будет… и т. д. Я прислушивался и не выдержал: — Эх, дорого бы я дал, чтобы дожить, да посмотреть, что у нас лет через сто будет? Это мое восклицание никем поддержано не было, но я увидел, что на меня пристально посмотрел нестарый еще человек, сидевший в сторонке, да так посмотрел, что мне жутко стало. В этих черных, блестящих глазах было что-то пронизывающее, острое, углубляющееся в самую душу. Должно быть, я смутился от этого взгляда. Велика и могущественна тайна, скрытая в глазах у человека. Что такое, в самом деле, глаз? Ничего особенного. Камера-обскура, фотографический аппарат без пластинок. Пойдите-ка, определите, отчего одни глаза вас ласкают, радуют и манят к себе, обдавая словно солнцем и теплом, а другие колют, как кинжалы? Через минуту этот человек подошел ко мне и сказал тихо: — Правда, вы хотели бы увидеть, что будет через сто лет в России? Я оправился от моего смущения и отвечал: — Да, очень бы хотел. — Серьезно? — Совершенно серьезно. Он подумал немного. — Сто лет слишком длинный срок. Жизненная сила человека не выдержит и погаснет. Но лет на пятьдесят заснуть можно. Да и на что сто лет? В России идет все с такой быстротой, что вы ее и через пятьдесят лет не узнаете. Возьмите, например, хоть бы последнюю половину девятнадцатого века. Разве Россия 40-х годов хоть издали похожа на Россию девятидесятых? — Все равно, и через полвека любопытно… — На этот срок заснуть можно… — В самом деле? Это не сказка и не шутка? — Ничуть. Это великое научное открытие, сделанное, разумеется, не нашей европейской наукой… — А чьей же? — Индийской. Мы привыкли искать там магии, фокусничества. Между тем в смысле изучения основных свойств человека, особенно его нервов и души, там ушли очень далеко. Да неужели вы не читали о тамошних опытах временного прекращения жизни? — Читал что-то… Кажется, там зарывали в землю усыпленного факира и через несколько времени пробуждали. Только я был уверен, что это вздор, сказки, что-нибудь вроде россказней покойной Блаватской… — Вы ошибаетесь. Это не фокусы, а совершенно серьезные научные опыты. Человека, разумеется, если он сам пожелает, усыпляют на очень продолжительный срок. Его тело тщательно хранят, потому что, вы понимаете, в этом все дело. Затем осторожно возвращают к жизни. Он не только не подвергается никакой опасности, но в течение своей длинной летаргии (и чем срок дальше, тем верней) излечивается от некоторых внутренних болезней. — Это удивительно. — Вы бы согласились испытать это на себе? — Да вы это серьезно или вы надо мной смеетесь? — Полноте! Это было бы слишком с моей стороны глупо. — Но кто же это может сделать? И где? — Здесь, в Москве. С неделю назад сюда приехал очень замечательный молодой индус-ученый. Я с ним познакомился совершенно случайно. Он здесь пробудет неделю; он остановился на пути в Париж, чтобы познакомиться с некоторыми здешними врачами и знахарями. Знаете ли вы, что двух наших москвичей он уже усыпил? — Неужели! Кого же? — Купца и молоденькую барышню. Купцу предстояло лететь в трубу, а человек был честный и порядочный и потому хотел застрелиться. Я предложил ему пожертвовать собой для опыта. Он взял самый длинный срок — пятьдесят лет. Охотно сам пошел. «Тогда, — говорит, — наверно, люди будут гораздо честнее, а теперешних я, — говорит, — и видеть не хочу. Пусть их за это время переколют!» — Ну, а барышня? — Та от безнадежной любви. Влюбилась в какого-то шута горохового, совсем уж и свадьба была назначена. Вдруг перед самым венцом тот, жених-то, заявляет, что он отказывается, потому что тятенька обещал из дому выгнать и денег гроша не дать. А дело-то у них, понимаете, зашло дальше, чем нужно. Особенных последствий нет, но вокруг ракитова куста уже повенчались. Ну вот вы и представьте себе положение барышни. «Отравлюсь» или «утоплюсь» — и конец. Я и говорю: чем травиться или топиться, поезжайте-ка вы лет на пятьдесят в отпуск на тот свет. Проснетесь опять молоденькая и хорошенькая и карьеру себе еще лучше потом сделаете. Что вы думаете? Согласилась. Повез я ее к моему индусу, и тот ее живо обработал. Дня два тренировал, на третий спеленал, запечатал и лежи!.. Так поедем? — Ну, а если какая-нибудь ошибка, да не проснешься? Тогда что? — Все равно, к Страшному Суду проснетесь. Еще лучше, меньше нагрешите. Только на этот раз я шучу, не бойтесь. Наука у них безошибочна… — Позвольте… но ведь в эти пятьдесят лет меня, то есть мое тело, будет нужно хранить… Вы подумайте только. Разве у нас сберегут как следует? Либо пожар, либо подмочат или заморозят. — Будьте покойны. У него это все предусмотрено. — Именно? — Да что вы меня расспрашиваете? Пойдемте к индусу. Ведь вас никто не неволит непременно засыпать. Поедемте так, посмотреть, познакомиться. Зовут его dr. Блэк. Он вам покажет много любопытного. Поговорите с ним. Это большая умница. Вы по-английски говорите? — Серьезно? — Совершенно серьезно. Он подумал немного. — Сто лет слишком длинный срок. Жизненная сила человека не выдержит и погаснет. Но лет на пятьдесят заснуть можно. Да и на что сто лет? В России идет все с такой быстротой, что вы ее и через пятьдесят лет не узнаете. Возьмите, например, хоть бы последнюю половину девятнадцатого века. Разве Россия 40-х годов хоть издали похожа на Россию девятидесятых? — Все равно, и через полвека любопытно… — На этот срок заснуть можно… — В самом деле? Это не сказка и не шутка? — Ничуть. Это великое научное открытие, сделанное, разумеется, не нашей европейской наукой… — А чьей же? — Индийской. Мы привыкли искать там магии, фокусничества. Между тем в смысле изучения основных свойств человека, особенно его нервов и души, там ушли очень далеко. Да неужели вы не читали о тамошних опытах временного прекращения жизни? — Читал что-то… Кажется, там зарывали в землю усыпленного факира и через несколько времени пробуждали. Только я был уверен, что это вздор, сказки, что-нибудь вроде россказней покойной Блаватской… — Вы ошибаетесь. Это не фокусы, а совершенно серьезные научные опыты. Человека, разумеется, если он сам пожелает, усыпляют на очень продолжительный срок. Его тело тщательно хранят, потому что, вы понимаете, в этом все дело. Затем осторожно возвращают к жизни. Он не только не подвергается никакой опасности, но в течение своей длинной летаргии (и чем срок дальше, тем верней) излечивается от некоторых внутренних болезней. — Это удивительно. — Вы бы согласились испытать это на себе? — Да вы это серьезно или вы надо мной смеетесь? — Полноте! Это было бы слишком с моей стороны глупо. — Но кто же это может сделать? И где? — Здесь, в Москве. С неделю назад сюда приехал очень замечательный молодой индус-ученый. Я с ним познакомился совершенно случайно. Он здесь пробудет неделю; он остановился на пути в Париж, чтобы познакомиться с некоторыми здешними врачами и знахарями. Знаете ли вы, что двух наших москвичей он уже усыпил? — Неужели! Кого же? — Купца и молоденькую барышню. Купцу предстояло лететь в трубу, а человек был честный и порядочный и потому хотел застрелиться. Я предложил ему пожертвовать собой для опыта. Он взял самый длинный срок — пятьдесят лет. Охотно сам пошел. «Тогда, — говорит, — наверно, люди будут гораздо честнее, а теперешних я, — говорит, — и видеть не хочу. Пусть их за это время переколют!» — Ну, а барышня? — Та от безнадежной любви. Влюбилась в какого-то шута горохового, совсем уж и свадьба была назначена. Вдруг перед самым венцом тот, жених-то, заявляет, что он отказывается, потому что тятенька обещал из дому выгнать и денег гроша не дать. А дело-то у них, понимаете, зашло дальше, чем нужно. Особенных последствий нет, но вокруг ракитова куста уже повенчались. Ну вот, вы и представьте себе положение барышни. «Отравлюсь» или «утоплюсь» — и конец. Я и говорю: чем травиться или топиться, поезжайте-ка вы лет на пятьдесят в отпуск на тот свет. Проснетесь опять молоденькая и хорошенькая и карьеру себе еще лучше потом сделаете. Что вы думаете? Согласилась. Повез я ее к моему индусу, и тот ее живо обработал. Дня два тренировал, на третий спеленал, запечатал и лежи!.. Так поедем? — Ну, а если какая-нибудь ошибка, да не проснешься? Тогда что? — Все равно, к Страшному Суду проснетесь. Еще лучше, меньше нагрешите. Только на этот раз я шучу, не бойтесь. Наука у них безошибочна… — Позвольте… но ведь в эти пятьдесят лет меня, то есть мое тело, будет нужно хранить… Вы подумайте только. Разве у нас сберегут как следует? Либо пожар, либо подмочат или заморозят. — Будьте покойны. У него это все предусмотрено. — Именно? — Да что вы меня расспрашиваете? Пойдемте к индусу. Ведь вас никто не неволит непременно засыпать. Поедемте так, посмотреть, познакомиться. Зовут его Dr. Блэк. Он вам покажет много любопытного. Поговорите с ним. Это большая умница. Вы по-английски говорите? — Говорю. — Ну так вам и переводчик не нужен. Пойдемте, право, будете меня потом благодарить… Мне оставалось только согласиться. Мы вышли, сели на собственную пролетку моего знакомого, и раскормленный рысак, широко раскачиваясь на ходу, понес нас на одну из окраин Москвы.
2.
Доктор Блэк и его обстановка.
Я посмотрел на часы, когда кучер круто осадил лошадь у старого массивного каменного дома. Было ровно одиннадцать вечера. Луна ярко светила. Мы вошли в ворота, прошли два двора, вышли в калитку и очутились в очень густом и заросшем саду, полном слив, яблонь и груш. Деревья ломились под множеством плодов и были со всех сторон подпер- ты жердями. Пройдя шагов сто по извилистой дорожке, мы увидели узенькую площадку-цветник и за нею двухэтажный каменный особняк, весь оплетенный брионией и диким виноградом. Четыре окна наверху были освещены голубоватым светом, а внизу, на площадке, за красивым садовым столиком, на котором стояла свеча в круглом стеклянном колпаке, сидел молодой человек в костюме английского туриста и читал газету; на ее заголовке стояло » India News» ( Индийские новости). — Позвольте вас, господа, познакомить, — произнес по-английски мой спутник. Он назвал меня. Сидевший за столиком оказался доктором Блэком. — Это не настоящее его имя, а псевдоним, под которым он пишет в английских журналах и путешествует. Настоящее его имя и не выговоришь. Да вам оно и не нужно. Доктор Блэк подал мне руку и мягко пожал мою. Никогда еще не видел я такой руки. Она была нежна и совершенно мягка, как будто в ней вовсе не было костей. Мы уселись, и я мог рассмотреть доктора. Его возраст было трудно определить, как вообще лета человека другой расы. Ему было, по-видимому, не больше тридцати. Маленького роста, очень сухощавый и стройный. Гладко зачесанные черные, как вороново крыло, волоса. Характерный серо-желтоватый цвет кожи. Маленькие усики с остро закрученными концами. Великолепные белые зубы, видимые, впрочем, очень редко, так как доктор почти не смеялся, и замечательные глаза, еще более проникавшие в душу, чем у моего спутника, — глаза почти фосфорические, властные и повелевающие. Мне, мужчине, становилось от них жутко; можно себе представить, как трепетали перед этим взглядом и повиновались ему нервные женщины… — Я уже собирался уходить, — заметил доктор. — Становится сыро, да только очень хорош вечер. Хотите пройти ко мне наверх? Доктор говорил без акцента на прекрасном английском языке, но несколько певучее, чем англичане. Мы пошли за ним. Роскошно отделанная комната была оклеена светло-голубыми обоями и освещалась лампой с горелкой накаливания под синим стеклом. Это придавало всей обстановке некоторую таинственность, усиливавшуюся от своеобразного убранства. Огромный, крытый коврами диван занимал всю стену; кругом висели дорогие старые гравюры и картины. Большой стеклянный шкаф был наполнен, словно лаборатория, объемистыми склянками с притертыми пробками. В раскрытом сундуке в углу помещались тоже светлые и темные бутыли с жидкостями и металлические ящики с сухими препаратами. Традиционных принадлежностей всякой магии — скелетов, черепов, чучел и т. п. — не было и в помине. Зато под большим стеклянным колпаком стояли дорогие химические весы. Тяжелая портьера отделяла соседнюю комнату, которая тоже была освещена, так как в узенькую щель проникал луч света. Пахло слегка лабораторией, хотя были открыты окна. — Чаю, господа? Я угощу вас превосходным чаем с моей родины. Доктор два раза ударил в ладоши, и перед нами появился малайский мальчик, одетый в национальный костюм. Блэк сказал ему два слова, тот исчез и через минуту появился с чайным прибором. Мы расположились поудобнее, и между нами начался общий разговор, который скоро перешел на магию, мертвецов и всякую чертовщину. Я, конечно, интересовался больше всего опытами долголетнего сна и хотел узнать все подробности. Особенно занимало меня хранение тела в такой долгий срок, как тридцать или пятьдесят лет. Доктор Блэк охотно отвечал на мои вопросы. — Я делаю обыкновенно так: помещаю усыпленного пациента в два герметически закрытых ящика; сначала в стеклянный, который запаиваю стеклом, затем этот первый ящик ставлю в очень просторный и прочный железный футляр и, залив промежуток гипсом, снова запаиваю. Получается укупорка, безусловно герметическая. Затем важно только, чтобы вокруг тела не было резких колебаний температуры и, конечно, никакой внешней опасности: пожара, наводнения, разграбления. — Значит, где же хранить тело лучше всего? — Я думаю, всего безопаснее похоронить, как обыкновенного мертвеца, лишь бы было достаточно глубоко. У меня мурашки пошли по коже. — Ну, а если в срок не догадаются или забудут, то и конец? А ну, как он там проснется? — Сам пациент проснуться не может, а на случай забвения очень легко принять меры. Я составляю самую точнейшую инструкцию, как оживлять, вкладываю ее в запечатанный конверт и делаю надпись: » Вскрыть такого-то года и числа». Этот конверт всегда можно сдать на хранение в совершенно благонадежное место. Я сдаю обыкновенно в Парижскую академию, которая наверно и через пятьдесят лет будет существовать. Когда наступит срок, конверт будет вскрыт. Там найдут полное указание, где похоронен пациент и что с ним надлежит делать. — Оживление очень трудно? — Наоборот, оживление гораздо проще усыпления. Довольно вернуть телу нормальную температуру и влить в него живой крови… — Как влить? Разве кровь будет выпущена? — Непременно. До последней капли. Только при этом и могут быть безопасно остановлены все жизненные процессы на долгое время. Я останавливаю жизнь, но её оболочку оставляю и храню в полной готовности жизнь снова принять. Вливается свежая кровь, и тело оживает. — Но откуда же вы возьмете свежей человеческой крови? — О, это делается и сейчас! Очень просто. Приглашаются три-четыре здоровых человека. Вскрывается на руке артерия, например, arteria brachialis, и такая же артерия у пациента. Затем обе артерии соединяются гуттаперчевой трубочкой, сердце действует, как насос, и живой человек отдает некоторую долю своей крови. Потом берут часть у другого и т. д. Затем действуют электричеством. Тотчас же восстановляется деятельность сердца, и человек оживает. — И неужели все отправления будут восстановлены, и разум, и память? — Все в неприкосновенности. Мы пили чай и продолжали наш разговор. Доктор Блэк и не пытался меня уговаривать подвергнуться его удивительному опыту. Мы попробовали еще каких-то индийских ликеров. Мало-помалу я начал чувствовать сладкую истому во всех членах и понемногу дремать. Было уже 2 часа ночи. Мы засиделись и не заметили времени. Мой спутник предложил, наконец, мне ехать домой. Но я был бесконечно признателен доктору Блэку, который избавил меня от скучной операции возвращения по скверным московским мостовым. Радушно и просто предложил он мне уснуть на этом же диване; доктор заявил, что он живет один и я его нисколько не стесню. Мой спутник распрощался и уехал. Малаец-слуга принес прекрасное белье, подушки и одеяло, и мы расстались с доктором Блэком, сердечно пожав руки и пожелав друг другу доброй ночи. Я ложился в необыкновенно радужном и светлом настроении, в каком давно себя не чувствовал. Сердце едва билось, но ровно и сладко. Голова была свежа, чудные грезы начинали окружать меня наяву. Прошедшее, настоящее, все заботы, печали, дела куда-то отодвинулись. Я чувствовал себя вне пространства и времени, и это тихое блаженство радости и покоя приписывал удивительным индийским ликерам. » Разумеется, — думал я, — туда было подложено что-то усыпляющее, наркотическое, здесь у нас в Европе еще неизвестное»… От овладевшей мной истомы я едва мог раздеться. Грезы становились все прекраснее. Где-то вдали раздавалась чудная тихая музыка, к которой упорно хотелось прислушаться. Этот новый мир охватил меня всего, едва моя голова коснулась подушки. По старой привычке я хотел было закурить папиросу, но сил уже не было. Несчастный! Я и не подозревал страшного двойного предательства: и со стороны моего спутника, привезшего меня сюда, и со стороны этого ужасного доктора Блэка. Мне и на мысль не приходило, чтобы, заснув 25 июля 1899 года в 2 час. 30 мин. утра, я проснулся только 7 октября 1951 года, пролежав пятьдесят один год и два месяца под землей на кладбище одного из московских монастырей и возвращенный к жизни чистейшей случайностью.
3.
Пробуждение
Но погибнуть мне не было суждено. Наступил момент моего пробуждения. Ко мне начало понемногу возвращаться сознание. Затеплилось чуть заметно мое «я», ожил мозг. Я начинал сознавать, что существую; реально это выражалось в том, что было различимо слабое ощущение холода и еще более слабое появление теплоты, как будто меня согревали и никак не могли согреть, не могли одолеть мертвенного холода, который сковывал все мое тело. Но тела своего я не чувствовал. Я не мог бы найти сам своим самосознанием, где у меня рука, глаз, ухо. А кругом был мрак и мертвая тишина. Теплота, однако, усиливалась. Понемногу я начал ощущать, вернее, сознавать несколько мест, очевидно, мне принадлежавших, которые не то терли, не то мяли. Начал чувствовать, как поднимают и опускают мои руки, сгибают ноги, давят грудь и накачивают в легкие воздух. Но я не мог ни открыть глаз, ни чего-либо услышать, кроме неопределенного далекого шума. Затем я почувствовал несколько резких болезненных толчков и сильнейшую боль в спине и конечностях. Шум распадался уже на отдельные голоса. Я слышал почти над самым ухом французские слова: — Le coeur va bien. Il est sauve! (Сердце в порядке. Это не опасно — фр.). Это были первые слова, которые я понял. Но ни ответить, ни шевельнуться, ни открыть глаз я по-прежнему не мог. Сколько времени это происходило, не знаю. Боль и шум, наконец, прекратились. Я почувствовал, что снова теряю сознание и засыпаю. Через несколько времени я проснулся и на этот раз уже основательно. Раскрыв глаза, я увидел прямо против себя огромное окно, ярко освещенное солнцем. Лучи заливали всю комнату и мучительно отражались на белых стенах и белоснежном белье моей постели. В креслах у моих ног дремала красивая женщина в сером парусинном платье и белом переднике с красным крестом на груди. Я чувствовал себя бесконечно слабым. Хотел позвать ее и не мог. Попробовал поднять руку, но она тотчас же упала без движения. Мой шорох разбудил сиделку. Она поднялась с места, и наши взгляды встретились. — Тсс! не шевелитесь и не говорите. Я сейчас позову доктора. Она нажала кнопку и вошел служитель. — Доложите доктору Неведомскому и пошлите сказать профессору Бонпарелю: пациент проснулся. Я собрал все силы и едва мог спросить шепотом. — Где я? — Молчите, молчите. Сейчас придут врачи. Вы в центральной городской клинике для нервных болезней. Мы пробуждаем вас уже десятый день. И вот, наконец — слава Богу! Больше она не сказала ничего, да и я был настолько слаб, что стал опять впадать в дремоту. Через несколько времени я вновь проснулся, почувствовав во рту нечто необыкновенно горькое. Вокруг меня была толпа. Говорили шепотом. Мои силы постепенно возвращались. Я уже мог отвечать односложными звуками на краткие вопросы француза-профессора. Мне прописали лекарство, назначили ванну, определили питание, и с этого момента началось довольно быстрое восстановление моих сил. Через пять дней я уже кое-как ходил, пробовал читать газеты, ел порцию «выздоравливающих» и мог довольно определенно узнать, что со мной случилось. Моя сиделка, оказавшаяся прекрасной сестрой милосердия и очень образованной девушкой, принесла мне кипу разнообразных московских изданий, где говорилось обо мне. Господа репортеры рассказали все так обстоятельно, подробно, что словесное сообщение было бы вполне излишним. Среди статей мелькало множество прекрасных фотографических снимков, сделанных в тексте совершенно неизвестным мне способом, и на этих снимках я мог увидеть все фазы моего пробуждения. Дело, как оказывается, происходило так. Доктор Блэк, усыпив меня, проделал надо мной все необходимые операции, затем запаял в двойной гроб и тихонько похоронил на кладбище N-скго монастыря в Москве. Была составлена инструкция для моего оживления и, как обещано, сдана на хранение в Парижскую академию. Вообразите себе, однако, что за год до наступления моего срока в Париже произошла кровавая революция. Правительственным войскам снова пришлось брать Париж, как восемьдесят лет назад. Осада длилась очень долго, и во время бомбардировки Парижская академия со всеми ее архивами была почти разрушена. Бумаги прятали, куда попало, в подземелья и погреба, и значительная их часть погибла. Мой конверт был найден совершенно случайно в подвале церкви Мадлэн одним из священников, который, прочитав на обложке, что срок вскрытия давно прошел, отнес свою находку к епископу. Там конверт распечатали и узнали, что в Москве на таком-то кладбище закопан живой человек, которого надо было извлечь и оживить еще год назад! Подняли тревогу, собрали врачей и назначили особую комиссию с профессором доктором Бонпарелем во главе для поездки в Россию. Здесь, конечно, никаких препятствий не встретилось, мои бренные останки были выкопаны, оживлены, и вот, ваш покорный слуга очутился вновь среди своих соотечественников — увы! — на целых два поколения младших, чем он. Нечего делать, надо опять жить. Давайте же посмотрим, как устроились и действуют господа наши внуки и правнуки…
4.
Московская пресса.
Ко мне еще никого не допускали. Я был почти отрезан от внешнего мира и поэтому первое, что остановило мое внимание, были газеты. Фу, сколько бумаги! Это были огромные простыни, или тетради, выходившие в день двумя, а некоторые даже тремя изданиями. Больше и толще всех была газета «Европеец». Она имела 16 полос большого газетного формата, и чуть не половину ее страниц занимали огромные иллюстрации, относящиеся к событиям дня. Под большинством была подпись: «по телефону». А, значит, дошли до передачи картин на расстояния! Большинство сообщений было очень сжато, составляя чуть не одну подпись к картинке. Моему случаю было посвящено несколько великолепных клише. Последнее относилось ко вчерашнему дню. Репортерфотограф снял меня во весь рост во время первого моего выхода на прогулку. Скоро! Другая газета, менее крикливая по внешности и меньше, но с большим вкусом иллюстрированная, носила название «Святая Русь». Ба! Старые знакомые: «Московские ведомости»! «Год издания сто девяносто седьмой». Старуха помолодела, тоже завела иллюстрации и выросла в огромную тетрадь… Вот «Русские ведомости». Также ли скучны они, как тогда, в мое время? А объявлений-то, объявлений! Да какие! Это были настоящие публичные лекции с иллюстрациями, чертежами и подробнейшими описаниями преимуществ разных товаров, их выработки, происхождения, материалов и пр. Я заглянул в текст и сразу на первой же странице «Европейца» натолкнулся на такое воззвание: «Общество друзей цивилизации и свободы приглашает своих членов и сочувствующих лиц на большое публичное собрание сегодня, 12 октября 1951 года, в крытом дворе общества на Воробьевых горах. Начало в 7 ч. вечера». Затем было напечатано следующее: «Национальное движение последних лет в России настолько овладело общественной жизнью, что друзьям гуманности, свободы и европейской цивилизации приходится напрячь все усилия в последней борьбе. Мы с каждым днем теряем почву. Наше общество пригласило знаменитого германского юриста и историка профессора Аарона Гольденбаума прочесть несколько публичных лекций, чтобы осветить перед нашими друзьями и сторонниками мира и прогресса фатальный вопрос». Далее шло почти афишными буквами:
» Где на земном шаре искать убежища для свободы и гуманности»?
Отстав на целых пятьдесят лет от современности, я решительно ничего в этом воззвании не понимал. На Воробьевых горах публичное собрание, т. е. митинг? Национализм, да еще воинствующий в России, где в мое время чуть не руки целовали всякому иностранцу? Какие-то » друзья цивилизации и свободы» ищут убежища для гуманности… Приглашен профессор Аарон… Ба! Да это еврейская штука! Это они, мои старые друзья, узнаю их. Инстинктивно развернул я «Московские ведомости», хотя в мое время мы и не были приучены искать в органе г. Грингмута объяснений по еврейскому вопросу. Но ведь г. Грингмута давно уже нет и кости его истлели… Однако «Московские ведомости» и без г. Грингмута продолжали, по-видимому, нести верную службу национальным началам и консерватизму. И действительно, в вечернем издании старейшей нашей газеты я нашел относившуюся к моему вопросу entrefilet ( заметку (фр.)). «Наши космополиты, либералы и гуманисты, — писала газета, — проиграв свое дело по всей линии, напрягают, по собственному их признанию, все усилия в последней борьбе. В качестве, вероятно, последнего бойца будет ораторствовать на одном из них скопищ на Воробьевых горах небезызвестный еврейский профессор и великий гешефтмахер Аарон Гольденбаум. Любопытно, как-то ему удастся одолеть «варварский» принцип «Россия для русских» и снова закабалить нашу Русь? Не менее любопытно также, где будет им указано «на земном шаре» убежище для европейской гуманности и свободы, после того как эту гуманность и свободу во второй раз вытурили из их собственных Сирии и Палестины». Я не мог удержаться от восклицания: — Хорошо пишут «Московские ведомости»! Так вот какой, с Божьей помощью, поворот за пятьдесят лет! В России объявились националисты, одолели космополитов! Евреи, в мое время обратившие было Россию в свой Ханаан, чувствуют дело проигранным и собираются уходить. Когда, кто, как совершил это чудо? Мои размышления были прерваны поданной карточкой: «Махмет Рахим Сакалаев, сотрудник-посетитель газеты «Желтая идея». — Вас одолевали сотрудники газет, но до сегодня их не пускали. Позволяли вас снимать только фотографам. А теперь врачи разрешили, дело зависит от вас. Если хотите, я его пущу. Вам не вредно будет с ним разговаривать? — спросила меня сестра. — Нет, я думаю, а что? — Да уж эта «Желтая идея» очень изуверский орган. Вообразите, проповедуют буддизм, славяно-монгольскую цивилизацию, азиатские идеалы! — Что же, это хорошо. В мое время этим занимался кн. Ухтомский в «С.-Петербургских ведомостях». Просите этого Махмет-Рахима… Не успел я сказать это, как подали другую карточку, тоже репортерскую. Это был «сотрудник-посетитель» «Уличной жизни», некий господин Солнцев, финансист и правовед. — Не принимайте его, — заявила сестра. — «Уличная жизнь» — это отвратительная газета. — Шантажная, грязная? — Что такое «шантажная»? — переспросила сестра. — Как бы вам объяснить? В мое время эта мерзость была обычным явлением. Ну вот, например, редакция газеты пишет про кого-нибудь гадости с таким расчетом, чтобы тот пришел и откупился. Это называлось шантажом. — О, нет, не то! Шантажа, как вы его понимаете, у нас в печати, можно сказать, не существует вовсе и притом давно уже. Грязь тоже выведена. За грязь и общественный соблазн суд налагает очень строгие наказания и даже закрывает газеты. «Уличная жизнь» просто неустойчива, беспринципна, наконец нахальна. На днях еще ей в редакции сделали скандал из-за неуважительного отзыва о нашем гениальном Федоте Пантелееве. Мне не удалось на этот раз узнать, что это за гениальный Федот Пантелеев, потому что нужно было решать вопрос, принять или не принять господина Солнцева, репортера или «сотрудника-посетителя» «Уличной жизни». Я все-таки решил принять. — Эка важность, какой-то там неуважительный отзыв о Федоте Пантелееве! В мое время господа редакторы-издатели… Ну, да что об этом говорить! И какое дело до какого-то Федота Пантелеева?
5.
Новые порядки в печати.
Вошел изящнейший молодой человек с небольшим портфелем и вместе с ним служитель с карточкой Мехмета Рахима Сакалаева, на которой было написано карандашом: «Очень сожалею, что присутствие г. Солнцева помешает нашей беседе, равно сожалею о вашем совершенно извинительном, впрочем, незнакомстве с нашими литературными условиями. Позвольте навестить вас в другое время». Я передал карточку Солнцеву, который прочел ее и несколько сконфузился. — Фанатики! Сестра отозвалась: — Не фанатики, а с вами не хотят иметь дела. Стыдитесь, г. Солнцев! Она повернулась и вышла из комнаты. — Я ничего не понимаю. Объясните мне, пожалуйста, в чем тут дело и почему против вашей газеты так возбуждены? — С удовольствием, все вам объясню, но прежде позвольте исполнить мою обязанность. В нашем деле дороги минуты, даже секунды. Позвольте предложить вам несколько вопросов. Ваши ответы я запишу и сдам на воздушную почту, а затем я к вашим услугам. Он вынул из портфеля крошечную пишущую машинку, вставил листок бумаги, что-то быстро нашлепал и обратился ко мне. Я заметил, что машинка работала без всякого шума, едва слышно. Допрос оказался самый обыкновенный, как бывало и в мое время. Солнцев желал знать некоторые интимные подробности из моей жизни, еще в печать не попавшие, задавал и другие вопросы о моей эпохе и знаменитых современниках. Записывал он с быстротой лучшего стенографа, так что в десять минут составилась довольно большая статья. Он вложил свое писание в тоненький конверт со штемпелем и передал служителю для отправки отсюда же, с клинической воздушной станции. Затем обратился ко мне: — Теперь я весь ваш… На десять минут. — Видите ли, меня ваши газетные дрязги мало интересуют. Но я в свое время был сам журналистом и мне хотелось бы знать, в каком положении печать? Скажите, цензура есть? — К несчастью, нет. Упразднена. — Как так «к несчастью»? — Я не застал цензурных времен, но я глубоко убежден, что тогда писать было гораздо легче и жизнь журналиста была менее отравлена. Вы видели? — Вы мне говорите невероятные вещи. Вы, литератор, вздыхаете о цензуре! Да что же такое с вами делают сейчас? — Сейчас? О, Господи! Ну, вычеркнул у вас цензор что-нибудь, хотя и не понимаю, как и что можно вычеркивать, раз говорится спокойно и серьезно… Ну, положим, вычеркнул! Вы печатаете остальное, что вам пропущено, и спите спокойно. А теперь дрожи за каждую строку. Наши суды положительно с ума сходят. Недавно одного почтенного человека и старого журналиста посадили на месяц в рабочий дом, как вы думаете, за что? За «предумышленный обман читателя в форме недобросовестной полемики». Слыхали в ваши времена о таких преступлениях? Дальше: закрыли газету за » злостное и постоянное вторжение в частную жизнь и общественный соблазн». А весь соблазн заключался в том, что был помещен роман с несколькими эффектными убийствами. И роман, который читался нарасхват! — Но как же можно закрывать издание за роман? — А вот пойдите же! Обвинитель представил мнение художественного общества, суд вызвал «сведущих людей», и издание запретили. У нас думают, что рассказы об убийствах и разных преступлениях действуют психически на публику, подготовляя преступления. Да, вы знаете ли, что у нас тащат к суду и налагают взыскания за простые сообщения о кражах и мошенничествах? — Ну, а в политическом отношении как? Печать очень стеснена? Мой собеседник вздохнул. — Нет, тут-то свободно. Теории можно проповедовать какие угодно, о политике говорить тоже можно без стеснения. Да что нам политика? Нам важна общественная жизнь; ну, какой может иметь газета успех, если того нельзя, другого нельзя? Ведь все эти «вопросы», я думаю, и в ваше время достаточно публике надоели. — Значит, по делам печати только суд? А разрешение на издание нужно получать по-прежнему? — Ах, нужно, но только не по-прежнему. Как прежде лучше было! Есть у вас небольшая протекция, знает вас начальство за человека благонадежного, идите и подавайте прошение. Теперь совсем иначе. — Насколько я понимаю, разрешение получить стало труднее? — Еще бы! Да еще как! Нужно представить в управление словесности подробную программу, да не название отделов газеты, а целый свод взглядов и убеждений, которые будет проводить орган, затем представить доказательства беспорочного и вполне нравственного прошлого, список своих литературных работ… Да не угодно ли еще эту представленную программу защитить в публичном собрании при управлении словесности!.. — Что это за управление словесности? — А это отделение при Славянской академии. — Как вы сказали: Славянской? — Да! Ведь вы не знаете, что Академия наук, которая была при вас, была переименована сначала в Российскую, а потом в Славянскую академию. Это случилось лет двадцать на- зад, когда взяли Царьград. — Разве Константинополь наш? — Да, это четвертая наша столица. — Простите, пожалуйста, а первые три? — Правительство в Киеве. Вторая столица — Москва, третья — Петербург. Все это было для меня, разумеется, новостью, и я стал расспрашивать моего собеседника об исторических подробностях совершившихся великих событий, но тому, к несчастью, было некогда. Его десять минут прошли. Он торопился и скоро от меня ушел. Я хотел было приняться за сестру, но та вошла с развернутой бумагой, только что полученной, и сообщила мне, что, согласно решению городской Думы, мне назначено пребывание и полное содержание в странноприимном управлении прихода Николы на Плотниках впредь до того времени, когда, » по ознакомлении с новым укладом жизни и обстоятельствами, я могу стать самостоятельным и полезным членом общества». Так гласила присланная из городской Управы бумага. В тот же день, часов около шести вечера, в сопровождении доктора и сторожа, я был перевезен в прекрасной клинической карете на Арбат и сдан на попечение управляющему странноприимного дома Степану Степановичу Памфилову. Мне отвели скромную, но чистую и уютную комнату, и я, еще слабый и уставший как от разговоров и впечатлений, так и от переезда, поскорее залег в постель, чтобы собраться с силами для новых предстоявших мне впечатлений.
6.
Приходской дом и учреждения.
— Да-с, многое за это время пережила Москва! Ее теперь совсем узнать нельзя, — наше поколение начинает уже не верить тому, что рассказывается в старых книгах. Серьезно: я даже представить себе не могу. Неужели в ваше время люди могли спокойно жить, не разбегаясь или не вешаясь с отчаяния? Так говорил Степан Степанович, мой гостеприимный хозяин, управляющий странноприимным отделением в приходе Николы на Плотниках. Здоровье мое достаточно восстанови- лось, чтобы можно было безопасно изучать новую Москву и ее распорядки, и я охотно принял предложение Степана Степановича — осмотреть здешние приходские учреждения. Как раз на сегодня было, кстати, назначено заседание собрания приходских уполномоченных, которому предстояло обсуждение чрезвычайно важного, поднятого в Думе вопроса. Речь шла о непомерном размножении в Москве еврейского и иностранного элемента, сделавшего старую русскую Москву совершенно международным и еврейским городом. Так стояло в повестке. Этот важный вопрос о борьбе с чужеродным населением, совершенно было покорившим и обезличившим Москву, Дума передала на предварительное обсуждение приходских собраний. — Где же собирается ваше приходское собрание? — спросил я. — В приходском доме. — Что это за приходской дом? — Да вот этот самый, где мы с вами находимся. Ведь я уже имел честь об этом докладывать. — Верно, верно, но вы простите мою рассеянность. Все это ведь для меня совершенная новость. Степан Степанович улыбнулся. — А при вас этих домов не было? — Были дома причта. Про приходские дома я и не слышал. — Но где же у вас собирались приходские собрания? Я начал припоминать и не мог припомнить. — Неужели в наемном помещении? Но тогда как же выражались ваши приходские капиталы? У нас они помещены в домах. Неужели вы их держали в процентных ваших бумагах? Теперь я сделал удивленное лицо. — Какие приходские капиталы? У нас были капиталы духовного ведомства, были церковные деньги. О приходских капиталах я ничего не знаю. Да и относительно приходских собраний я тоже ничего не могу сказать. Кажется, у нас их тоже не было. — Но как же у вас выбирали священника, например? — У нас священников не выбирали… — Ах, виноват, виноват! Ведь выборное начало восстановлено всего сорок лет назад, а вы проспали пятьдесят. Да, да, у вас действительно и приходских собраний не было, да, собственно говоря, не было и прихода… Ну, так вот вы посмотрите, как это устроено теперь… В эту минуту в комнату вошел полицейский. Он доложил, что из центральной больницы для умалишенных доставили выздоровевшего больного, который возвращается в приход на попечение родных, под наблюдением странноприимного управления. Степан Степанович удалился к больному, а я остался с полицейским, присевшим отдохнуть с дороги. На нем был красивый синий кафтан, а на груди серебряный знак с обозначением прихода. — Вы на службе у прихода? — Так точно, — отвечал полицейский, оказавшийся рязанским уроженцем. — А кто вами начальствует? — Мы находимся в распоряжении приходского пристава. — Это что же такое? Вроде прежних частных приставов или участковых? — Не могу знать, о чем вы изволите спрашивать. Наш приходской пристав выбирается приходским собранием, а утверждается градоначальником. Сколько приходов, столько и приставов… — Что же, ваш пристав под начальством у градоначальника рапортует ему? Полицейский улыбнулся. — Мудреное вы слово сказали, господин, должно быть — по-старинному… Что это значит — рапортует? Господа пристава с градоначальником разговаривают по проволоке, а каждую субботу собираются по «концам» на кончанские советы. Там обсуждают разные наши полицейские дела. — Это что же за «концы» такие? — А это большие городские части. У каждого конца свое управление и свой голова. — Сколько же всех в Москве концов? — Пока двадцать, но, вероятно, прибавится, потому что очень уж наш город разрастается. — А сколько теперь в Москве жителей? — С чем-то четыре миллиона. — Вот как! Степан Степанович воротился и стал торопить меня на собрание; до его открытия оставалось всего десять минут; впрочем, идти было не далеко. Зала собраний помещалась в том же приходском доме. «Приходской дом» представлял собой грандиозное четырехэтажное здание со множеством прекрасных квартир и несколькими залами для собраний. Одна из зал, самая большая, предназначалась для общих собраний всего прихода, торжеств и публичных чтений, в меньших залах происходили заседания обыкновенных приходских собраний и разных комиссий, а также читались всевозможные дневные и вечерние курсы. Казенные квартиры были отведены приходскому голове, духовенству, приходскому казначею, приставу, судье, заведующему школами, эконому, носившему название «распорядителя по хозяйственной части», приходскому врачу, акушерке, учителям и многим другим служащим. Одна из больших зал была обращена в зимний храм, так как старинная, тщательно реставрированная и охраняемая каменная церковка была слишком тесна и в ней служили только летом. Внутри обширного двора помещался роскошный зимний сад под общей стеклянной крышей, в котором возилась детвора. Везде, разумеется, была проведена вода, все отлично освещено и соединено разнообразными сигнальными аппаратами. В одном из этажей находилась пневматическая почта. Внизу, в подвалах, были обширные склады разнообразных материалов и припасов, принадлежащих приходским учреждениям.
7.
Приходская казна. Общественный кредит.
Мы прошли несколько лестниц и коридоров. Я обратил внимание на массивные дубовые двери с табличкой: » Приходская казна». — Там у вас хранятся деньги? — Ваш вопрос не совсем ясен для меня. Как мы их будем хранить и зачем? — Разве вы живете без денег? — Нет, у нас деньги есть, т. е. мы считаем на деньги. Ваш старинный рубль так и остался рубль. Но я бы желал посмотреть на чудака, который стал бы теперь носить деньги в кармане или деньгами платить. Мы рассчитываемся чеками. — А! это и мы знали. Только в мое время чеки были в ходу в одной Англии. У нас было золото, серебро и бумажки. — Знаю, знаю! Воображаю себе, как это было неудобно. Носить в кармане металлические кружки! Во-первых — тяжесть, во-вторых, можно было выронить, а затем — какая потеря времени считать деньги, менять их, брать сдачу! — Разве теперь этого ничего нет? Степан Степанович улыбнулся. — Металлические деньги лет двадцать как вышли из употребления вовсе. Их теперь нет нигде, разве в музеях. Теперь даже и бумажные деньги становятся редкостью. У каждого из нас есть открытый счет в приходской казне, а в карман — чековая книжка. Подумайте сами: не гораздо ли же проще взять книжку, написать на листочке две-три цифры и отдать этот листок, чем платить по-вашему? — Позвольте! Как так? Ну, а если моего чека не возьмут? — Как же не возьмут, если на нем напечатано ваше имя и звание прихода? — Ну, хорошо. Значит, я могу написать на чеке какую угодно цифру? — Какую угодно, конечно, смотря по тому, сколько у вас есть денег на счету в казне. — Ну, а если я имею, скажем, сто рублей, а напишу чек на двести? — Не понимаю. Как же вы это сделаете? — Да очень просто. Возьму и напишу: » 200 рублей». Степан Степанович задумался. — Нет, вы этого не сделаете. — Да почему же? — А потому, что это было бы очень… глупо. Теперь я ничего не понимал. Что это было бы мошенничество, это — ясно. Ну, так и говори. Но почему же это глупо? Степан Степанович пришел на помощь моему затруднению. Он спросил меня: — Вы мне объясните: зачем и кому это может понадобиться? — Странные у вас понятия, господа. Ну, да вот, например, у меня в кармане… виноват, » на счету» сто рублей. А в магазине я высмотрел шубу, за которую просят 200. Если у меня хватит совести, я чек и выдам. — Голубчик мой, ей-Богу, вы бредите или говорите явные несообразности. Уверяю вас, что вы этого не сделаете. Начать с того, что вам незачем идти в незнакомый магазин. Вы придете в нашу «палату образцов» и выберете себе ту вещь, которая понравится; затем вам ее вытребуют по телефону из склада или закажут по вашей мерке. Вы заплатите чеком. — Ну, хорошо. Вот я там и дам чек выше, чем имею право. — Да не дадите, уверяю вас! Во-первых, наш заведующий образцами одежды знает весь приход поголовно, следовательно, знает и вас, так как вы не в первый же раз приходите покупать платье. Во-вторых, если вы подобный чек дадите, вас завтра же, по окончании дневных счетов в казне, пригласят туда и попросят исправить вашу ошибку, т. е. пополнить цифру вашего кредита. Поверьте, вас даже не заподозрят в злом умысле, а только попеняют вам за небрежность. — Ну, а если я не пополню? — Взыщут с вашего имущества. — А если у меня не окажется имущества? — Этого случая быть не может. Тогда у вас есть поручитель, — иначе не может быть и чековой книжки… — Вот как! — Разумеется, если у вас нет имущества, а только личный труд, вам может быть открыт кредит только за чьим-нибудь поручительством. Конечно, это лицо будет известно приходскому казначею. — Значит, взыщут с него, с этого поручителя? — Да, запишут на его счет и его уведомят, а уж вы ведайте о нем сами. При этом имейте в виду, что по его заявлению о прекращении поручительства ваша чековая книжка отбирается и вы нигде не достанете ни гроша. — Ну, а если я книжку не отдам? — Этого случая я не знаю, но в законе на этот счет предусмотрено. Ваше имя публикуется в списке людей неблагонадежных, и вы тотчас же очутитесь вне общества. Знаете, это — ужасное положение! Так можно умереть с голоду или попасть в рабочий дом; вам останется просить милостыню, а это у нас — тяжкое преступление. За него сейчас же у нас под замок и на работу… — Да, этак, пожалуй, у вас мошенничать трудно. — Уверяю вас, совершенно нельзя. Кое-как я этот порядок понял. Но многое все-таки мне оставалось еще неясным. Я спросил: — Ну, а как же быть жителю другого города или другого прихода? Ведь чужие чеки, надеюсь, не ходят? — Наши приходские чеки ходят по всей Москве. Злоупотреблений опять-таки быть не может, потому что все кассы связаны телефоном. А когда кто-нибудь уезжает из Москвы, он берет кредитивы на местные кассы. — И злоупотреблений не бывает? Степан Степанович рассмеялся. — Наконец-то я вас понял и совершенно извиняю. Вам везде мерещатся подвохи и злоупотребления. Вот, должно быть, мошенническое было ваше время!.. — Неужели у вас все так уж честны? — Как вам сказать? Люди — всегда люди. Но вы обратите внимание вот на что. За триста, за четыреста лет перед вами вся Европа кишела разбойниками. Убивали и грабили на всех дорогах. Тогдашний честный человек ехал в дорогу вооруженный с ног до головы, иногда даже с конвоем. Попробовали бы вы ему сказать, что наступит такое время, когда все дороги будут безопасны и можно будет ехать за тысячи верст без всякого оружия, — он бы не поверил и расхохотался. Так вот и вы не верите, что наш век справился с мошенничеством и почти совсем его вывел. Однако это так.
8.
Духовенство. Приходское собрание.
Мы подошли к небольшой зале, где уже собралось человек пятьдесят мужчин и дам, скромно одетых, с какими-то значками на груди. Моего спутника сердечно приветствовали. Я в моем костюме конца XIX века возбуждал общее любопытство. Мне самому было неловко в моем куцем сюртучке и узких панталонах среди толпы в красивых и просторных одеждах, несколько напоминавших наши древнерусские образцы, но значительно улучшенные. Меня рассматривали совершенно так же, как бы мы рассматривали неожиданно появившегося среди нас современника Екатерины II в парике с пудрой и французском кафтане. Часы пробили 8 вечера, и в залу вошли два благообразных старика. Один из них, судя по одежде, был священник. У другого на груди была массивная золотая цепь с бляхой наподобие наших знаков мировых судей. Публика в зале почтительно расступилась, многие подходили к священнику под благословение и целовали его руку. — Я думаю, батюшка, можно начинать? — спросил человек с цепью. — Да вот, что-то отец дьякон замешкался, — отвечал старик-священник, поглядывая на дверь. — У отца дьякона сейчас кончился школьный совет, — заметила одна дама. — Я видела, как он торопился. Забежал, должно быть, к себе выпить стакан чаю. — Чай бы ему и здесь подали, — заметил человек с цепью. — Что же задерживать собрание? — Кто это? — спросил я у моего спутника. — Наш приходской голова. Строгий человек. Был предводителем дворянства в своем уезде, теперь переехал в Москву и поселился в нашем приходе. Замечательный человек. — А! Так у вас дворянство еще есть? Степан Степанович даже обиделся. — Не только есть, но и пользуется большим уважением. Правда, его значительно меньше, чем было в ваше время, но за то это действительно цвет земли Русской. Теперь дворянства не высидишь в канцелярии — это время прошло. Теперь дворянство дается лишь за действительные заслуги Царю и Родине, а не за продырявливание казенных стульев. Да кстати и чинов нет. Их упразднили уже лет тридцать тому назад. — Ну а другие титулы остались? — Остались, конечно. Есть и графы, и князья. Бароны больше иностранцы и евреи. Была такая полоса в начале XX века, когда Россия попала в очень тяжелые финансовые обстоятельства. Тогда множество евреев нахватало баронских титулов. Но теперь баронства больше не дают. Да и графства тоже не дают, потому что все это — иностранщина. Но за то восстановлено древнерусское боярство. Около нас проходил старик-священник, оживленно беседовавший с пожилой дамой. — Вашего священника, кажется, здесь очень уважают, —заметил я. — Да, это — выдающийся по уму и высокой нравственной жизни человек, — отвечал Степан Степанович. — За это его и избрали. — Он, вероятно, глубокого богословского образования? — Ошибаетесь. Он — крестьянин, почти нигде не учившийся. Правда, он очень начитан в Священном Писании. Но его избрали не столько за это, сколько за его жизнь. — Крестьянин? — переспросил я. — Но как же вы его узнали и определили его достоинства? — Он очень долго жил в нашем приходе. У него была столярная мастерская… Однако странные вы задаете вопросы: да разве же при нашей широкой и открытой общественной жизни выдающийся человек может надолго остаться в тени? Мало того, мы три года упрашивали отца Никанора принять сан священника. Сам владыка его просил. — Вот как. Что же, вероятно, теперь и большинство духовенства из простого народа? Ведь там всего непосредственнее вера и глубже благочестие. — Нельзя скачать, что бы большинство, наше духовенство из всех сословий. Вот, например, наш отец дьякон родовитый князь, и даже Рюрикович. Явилось призвание — и он надел рясу… А вот и он кстати. В эту минуту раздался громкий и протяжный звонок. Члены приходского совета заняли места за большим столом, покрытым голубым сукном, все встали, повернувшись, лицом к большому, окруженному лампадами образу святителя Николая и пропели хором старый великолепный тропарь святому: » Правило веры и образ кротости». Затем все уселись, и приходской голова объявил собрание открытым.
9.
История еврейского вопроса.
Все смолкло. Секретарь прочел протокол предыдущего заседания, который и был утвержден без возражений. Затем председатель поднялся и в коротких словах изложил сущность вопроса в том виде, как ставила его Дума на обсуждение приходских собраний. Речь шла о завершении нашего национального возрождения путем устранения еще очень сильного еврейского влияния на городские дела, а также о борьбе с многочисленным и сильным иностранным элементом Москвы, не принадлежавшим к новой приходской организации. Голова предпослал краткий исторический очерк еврейского вопроса в России. Все, что происходило в XIX столетии, было мне хорошо известно, но с середины 1899 года нить моих сведений обрывалась, и я с жадностью вслушивался и ловил совершенно новые для меня факты. Начало XX века было ознаменовано, с одной стороны, установлением почти полной еврейской равноправности, с другой — чрезвычайно сильными и частыми еврейскими погромами во всей Европейской России и даже в Сибири, усмиренными повсюду военного силой. Началось с того, что в трудную финансовую минуту под давлением парижского Ротшильда, в руках которого фактически находился регулятор государственного кредита России, была упразднена черта еврейской оседлости и евреям было разрешено не только селиться в городах раньше запретной для них части России, но и покупать земли в селениях, сначала в ограниченном размере и по особому раз- решению местных властей, затем без всякого ограничения. Поднялось массовое передвижение евреев во внутрь страны. Не осталось почти ни одного вида торговли или промышленности, который не был бы ими захвачен. Вслед затем было уничтожено процентное отношение для учащихся евреев почти во всех средних и высших учебных заведениях. За эти две льготы Ротшильд дал нам возможность заключить два больших металлических займа. Последней льготой было допущение евреев-офицеров на службу. В самое короткое время ими были переполнены все военные и юнкерские училища и во многих выпусках к ряду число евреев-офицеров доходило до 60 и 70% всего числа производимых юнкеров. По мере того как расширялись права евреев и они стремительно расселялись по России, скупая дома, земли, основывая фабрики, заводы, газеты, агентства и конторы, росло против них народное возбуждение, сдавленное недавними кровавыми репрессиями, но каждую минуту готовое выразиться в самых резких формах. Обнаружилось разложение в нашей прекрасной и доблестной армии. С одной стороны, при военном усмирении еврейских погромов солдаты начинали плохо слушаться евреев-офицеров и выражали охоту присоединяться к бушевавшим толпам, что совсем уже компрометировало и армию, и законный порядок, с другой стороны — между евреями-офицерами, занимавшими должности по Главному Штабу, нашлось несколько личностей, выдававших иностранным державам наши важнейшие военные секреты. Полковник Зильберштейн продал одной соседней державе новейший план мобилизации нашей западной границы, был судим и приговорен к расстрелу, но помилован и только заключен пожизненно в крепость. Профессор военной академии генерал Мордух Иохелес в 1922 году скопировал тоже для соседней державы планы двух наших важнейших крепостей, был пойман, уличен и повешен. В первый раз не без тяжелых колебаний правительство решилось принять некоторые меры, и в 1924 году было издано распоряжение, в силу которого евреи впредь не должны были иметь доступа в Главный Штаб, артиллерию и инженерные войска. Это вызвало взрыв негодования во всей Европе, которая в это время была уже в совершенном подчинении евреям. В на- шей армии произошел крупный раскол, и отношения офицеров- русских к офицерам-евреям до крайности обострились. Дуэли происходили чуть не ежедневно, и дисциплина видимо падала. Новый ряд страшных еврейских погромов довершил дело. Кроткий и незлобивый русский народ был раздражен до такой степени еврейской эксплуатацией, что доходил в от- дельных случаях до неслыханных зверств. Но права евреям были даны, ими они успели уже широко воспользоваться, и отнять их назад или вновь восстановить границу оседлости было невозможно. Правительство было совершенно бессильно справиться с обострившимся до последних пределов еврейским вопросом. Поворот начался с великой финансовой катастрофы, разразившейся во второй половине двадцатых годов. Говоривший не останавливался на ней подробно, но я понял, что эта катастрофа каким-то образом развязала нам руки, и с этого момента началось как постепенное наше освобождение от давления иностранного биржевого еврейства, так и наше национальное возрождение. Но самым могущественным толчком на пути этого возрождения было восстановление нашего древнего церковно-общинного строя. Начало этому делу было положено еще в 1910 году устройством прихода как низшей земской и городской единицы и восстановлением избираемого приходом духовенства. Эта законодательная мера приветствовалась взрывом всеобщей радости. У православных русских людей явилась точка опоры, восстановилась союзность, упраздненная в течение слишком двухсот лет. Наряду со всемогущим еврейским кагалом явилась тесно сплоченная православная организация в лице бесчисленных церковных общин. С евреями началась не законодательная, а чисто культурная борьба, и в этой борьбе в первый раз за огромный срок победа начала склоняться на сторону коренных русских людей, которые наконец почувствовали себя хозяевами земли своей. Вопрос, который Московская городская дума ставила на обсуждение приходских собраний, был следующий. Основанная в 1939 году специально для борьбы с еврейской и иностранной эксплуатацией России газета «Святая Русь» поддерживала вот уже двенадцать лет неустанную патриотическую агитацию в том смысле, что христиане должны ничего не по- купать у евреев, ничего им не продавать, не входить ни в какие сделки и отношения, изолировать их в общественном смысле и заставлять ликвидировать дела и уходить. Этим способом освободилась от евреев русская Польша, откуда они все мало- помалу перекочевали в Россию. А уж Польша ли не была в свое время истинным Ханааном? Проповедь эта имела полный успех, и начавшееся по всей России движение, совершенно мирное и чуждое всякого оттенка насилия, оказалось для евреев страшнее самых кровавых погромов. Приходское устройство и правильная постановка общественного кредита при изобилии и дешевизне денег необыкновенно помогали в борьбе. Евреи начинали терять почву. Приходы открывали собственные склады, мастерские, магазины. Чековая система, сама собой вошедшая в жизнь после финансового краха и полного исчезновения металлических денег, делала самостоятельными и независимыми даже самых слабых. Не помогали никакие хитрости и торговые выдумки. В первый раз за всю свою историю евреи были поставлены в необходимость кормить себя сами, кормить руками, а не изворотливостью, так как в их услугах переставало с каждым днем нуждаться организованное общество. Что оставалось делать? Уходить? Но куда? Европа вся была переполнена. Из Палестины, вновь было захваченной евреями, их усердно гнали арабы, сирийцы, греки… И вот, началось массовое принятие евреями Православия, что давало одно из главных и драгоценных по времени прав: право сделаться членом прихода. Движение это настолько беспокоило коренных русских людей, что церковное правительство задалось вопросом о желательности и полезности таких обращений, и последний поместный собор епископов Московской области выработал специальный законопроект, который предлагал внести в ближайшую сессию Государственного Совета. Проект этот заключался в том, чтобы допускать до крещения только тех евреев, искренность обращения коих будет засвидетельствована приходским собранием уполномоченных и притом не ранее, как через пять лет после заявленного о том ходатайства. Но и этого ревностным защитникам чистоты русской народности казалось мало. Предлагалось на новых христиан не распространять полных прав членов прихода, а только на их детей. Другая редакция законопроекта требовала для принятия в церковную общину ходатайства за каждого данного еврея со стороны самого приходского общества в лице половины всех голосов. Было очевидно, что при этих условиях разве совершенно исключительный по своим нравственным качествам еврей мог быть принят как член прихода. Это предложение архиерейского собора и было городской думой передано на обсуждение приходских уполномоченных.
10.
Трагедия народа божия.
Речь председателя кончилась. Слово было предоставлено юристу, профессору Матвееву, одному из влиятельнейших прихожан и бесплатному юрисконсульту прихода. Поднялся скромного вида не старый еще человек в больших синих очках и начал горячо доказывать уместность и необходимость нового закона. — Основное право всякого организованного общества, — говорил он, — есть право самоопределения. Нельзя заставлять ту или иную группу людей принимать в свою среду то лицо, которое она не захотела бы принять добровольно. При страшном развитии еврейской силы и влияния в России только один приход показал свою жизнеспособность в смысле сопротивления евреям. Только приход ими не захвачен. Евреи, входящие к нам в качестве наших сочленов, ничего не внесут, кроме разложения, раздора и недобросовестности. Неужели после достигнутых успехов мы снова дадим им укрепиться и забрать нас в руки? А теперь опасность больше, так как евреи стремятся проникнуть в самую нашу цитадель. Оратору возражали, что с принятием христианства, хотя бы и не совсем искренним, а лишь по нужде, еврей выходит из своей национальной организации, прерывает с ней связь и, становясь членом православного общества, мало-помалу в нем растворяется. — Слыхали мы это! — заговорил пожилой человек с гривой густых черных волос, сидевший вдали от стола. — Но ведь не забывайте, господа, что борьба с евреями идет не религиозная, а племенная. В этом все дело. Еврей-иудей и еврей-христианин, на мой взгляд, одно и то же. Религия ничего не переменит ни в его взглядах, ни во вкусах, ни в образе действий. Его кровь совсем иная, чем наша, равно как и его психология. Нашей ли группы член или своей, он будет всегда одним и тем же элементом гибели и разложения для всякой страны, для всякого общества. К чему отуманивать себя заведомо несостоятельными рассуждениями? Пусть евреи живут, как могут и как умеют. Правительство встало на совершенно справедливую и прекрасную точку зрения. Никто не нарушает прав евреев и не домогается их умаления. Но не нарушайте же и наших прав, прав христианского общества, прав хозяев этой земли. Мы не желаем иметь евреев членами нашей церковной общины, мы не верим в искренность их обращения и аминь! Пусть остаются вне нас и устраиваются, как хотят. Защитником евреев выступил один молодой еще член совета. Он сказал примерно следующее: — Станьте же на минуту, господа, и на еврейскую точку зрения. Обратите внимание на то, что делается в Москве, и оцените результаты. Почти во всех приходах идет настоящая война, хотя и совершенно мирная, но тем более беспощадная. Образуются группы, дающие друг другу слово ничего у евреев не покупать и ни в какие деловые отношения с ними не входить. За какие-нибудь пять лет приостановилась чуть не половина еврейских торговых дел. Многие из них были вынуждены продать свои дома и земли, ибо квартиры стоят незанятыми, а на сельские работы никто не идет. Что остается делать евреям? Ведь жить же нужно! Ведь такие стачки, какие теперь устраиваются против них повсюду, хуже, чем средневековые гонения. Если мы не на словах, а на деле христиане, мы должны быть милосердны и терпимы… Профессор не выдержал и попросил слова: — Все это жалкие слова, — заявил он. — И сейчас, как пятьдесят и сто лет назад, еврейский вопрос один и тот же. Евреи не желают заниматься производительным и вообще черным трудом, не хотят тянуть общую лямку с христианами. Им нужно господство, нужна торговля, нужен легкий умственный труд, нужен простор для «комбинаций» и гешефтов. Как не заставите вы волка есть траву — так не заставите еврея трудиться наравне с нами. Вспомните, как еще недавно мы задыхались в их тисках и с какими страшными усилиями освободились. Оглянитесь, какое ужасное наследство остается еще от этой несчастной исторической полосы. Неужели же всего этого не достаточно для нашего вразумления? Прения затягивались. Я видел, как ораторы кружились вокруг одного пункта, который и в мое время составлял камень преткновения при решении еврейского вопроса: с одной стороны — высокие понятия человечности, братства во Христе и пр., с другой — явные, доказанные и вековым опытом проверенные противообщественные, чисто расовые свойства евреев. Дав высказаться всем, старик священник пожелал вставить и свое мудрое слово. — Борьба борьбе рознь, друзья мои, — сказал он. — При самой высокой христианской любви ко всем нельзя осудить человека, который, располагая полной свободой действия, идет, например, к врачу-христианину и дает ему заработок и не же- лает лечиться у врача-еврея, осуждая последнего сидеть без дела. Я не могу осудить никого из нас, составляющих здешнее или иное церковное общество, за то, что он не захочет допустить в свою среду, а эта среда — наша семья, — чуждого по духу и крови человека только потому, что этот чужеродец заявил под давлением обстоятельств о принятии нашей веры. Мы не можем войти к нему в душу и проверить его искренность, но, к несчастью, мы уже имеем слишком частые примеры разложения дружной и доброй приходской жизни вследствие появления евреев в качестве равноправных членов православной семьи. Избави Бог от угнетения и насилия над кем бы то ни было. Евреи теперь полноправны. Им открыты все роды деятельности. Русский народ не гонит их из земли своей. Он желает лишь, чтобы они изменили, насколько можно, свою природу, а не только свои верования. А изменится эта природа только тогда, когда не будет для них никаких иных способов жизни, кроме такого же труда, какой несет и весь русский народ. Пусть идут на землю, пусть переделываются духовно, и тогда христианство не будет для них одним лишь внешним оружием для удержания их нынешних способов жизни. А не захотят этого, да будет им ведомо отныне и навсегда, что уступок им никаких не будет и вся православная Русь, как один человек, ответит: вы нам не нужны! Раздались крики: «Да», «да», «не нужны!» Председатель сказал несколько слов, заключая прения. Затем было предложено согласным с думским проектом сидеть, несогласным — встать. Последних оказалось из 48 присутствовавших только двое: говоривший после профессора оратор и худой высокий старик с семитическим профилем и совершенно белой бородой. Это был аптекарь-еврей, лет тридцать уже как принявший христианство по глубокому убеждению и принявший его тогда, когда такой шаг ровно никаких выгод не сулил… Я заметил у этого почтенного человека платок в руке. Глаза его были влажны. Он плакал. Вечная, неизменная в своем существе трагедия разыгрывалась и здесь, как и в мое время. Менялись формы, но содержание оставалось. Виноватых не было, зато тем тяжелее было видеть глубокое человеческое горе, незаслуженное лично, но тем более оскорбительное, тем более тяжкое. Заседание кончилось пением хора, и мы тихо разошлись. В этот вечер решилась и моя судьба. Мне было ассигновано городом пособие в размере 2,400 рублей в течение одного года при полной свободе приискать себе род занятий и место жительства. Я решил сделать небольшое путешествие, чтобы посмотреть обновленную Родину и посетить места дорогого детства.
11.
Мой отъезд. Железные дороги.
Утром на следующий день Степан Степанович вручил мне бумагу, которую привожу полностью. Она являлась одновременно и моим паспортом, и кредитивом. » Управление города Москвы Городская казна 22 октября 1951 года Д. No 28.261 Предъявитель сего дворянин такой-то, согласно дневной записи Московского городского совета от 20 текущего октября, утвержденной городским головой, имеет доверие в каждой открытой кассе Российской Империи с 1 ноября 1951 года в течение одного года на 200 рублей в месяц, выдаваемых на основании прилагаемого расчетного листа в одолжение Московской городской казны.
Главный казначей Лишин.
Начальник счетоводства Петров».
Вторая половина листа состояла из двенадцати «расчетных ярлыков» за одним и тем же номером, которые должны были отрезаться по предъявлении в обмен на чековую книжку. На эти 200 рублей в месяц, принимая во внимание вздорожание многих предметов против моего времени, т. е. относительную дешевизну денег, широко путешествовать было, понятно, нельзя. Этой суммы хватило бы только в обрез. Но мне как журналисту, попавшему в столь любопытное и исключительное положение, было уже предложено несколькими редакциями очень выгодное сотрудничество. Я остановился на двух изданиях: одном столичном — киевском и одном московском, куда должен был посылать корреспонденции. Через самое короткое время я получил денежные кредитивы от обоих изданий, точно также на все «открытые кассы Российской Империи». Теперь я мог выехать из Москвы, не откладывая, хотя на дворе стояла глубокая осень и была скверная, сырая погода. Я думал и, как оказалось, совершенно основательно, что наши мудрые господа потомки будут иметь и осенью в деревне достаточный комфорт — не так, как в наше время, и что в родных местах я, по крайней мере, не утону в грязи. Проводить меня на вокзал вызвалась хорошенькая дочь Степана Степановича, Дарья Степановна, ради которой я даже дня на два отложил свой отъезд. Собственно говоря, провожала не она меня, а я ее. Вместе с группою подруг-сверстниц она отправлялась в путешествие по Кавказу и Персии. Барышням, знавшим обо мне все подробности из газет, было очень любопытно хоть часть дороги проехать с живым человеком XIX столетия. Девицы только что окончили свое образование и предпринимали поездку-прогулку как ради развлечения и отдыха, так и для ознакомления с отечеством. Такие прогулки были, как оказывается, для всей учащейся молодежи как бы последней школой. Они продолжались несколько месяцев, причем и государство, и общественные управления широко приходили на помощь молодежи, выдавая путевые пособия и понижая до последних пределов цены на проезд и на все то, что можно было иметь от казны, земства, городов или приходов. Таким образом, Степану Степановичу это путешествие его дочери в течение месяцев шести могло обойтись никак не дороже двухсот- трехсот рублей, что было вполне в его средствах. Отъезд наш произошел так: было сказано по телефону на- счет багажа и билетов. Утром явился агент железной дороги, который вручил нам ярлычки наших мест в вагонах и забрал чемоданы — мой и Дарьи Степановны. В четыре часа дня, после раннего обеда и сердечного прощания с отцом моей спутницы, мы вышли на Арбат, прошли несколько шагов, подо- ждали две-три минуты, пропустили несколько электрических вагонов, бежавших не туда, куда нам было нужно, и вошли в свой, отправлявшийся на Южную железную дорогу. Как и в мое время, по улицам шли пешеходы и ехали в два ряда извозчики и частные экипажи. Тротуары были шире, дома выше, мостовые превосходные. Несмотря на шедший эти дни дождь, грязи не было и в помине. Меня поразило отсутствие автомобилей и велосипедов. — И то и другое давно уже запрещено думой, — объяснила моя спутница. — Автомобили лет тридцать назад совсем было упразднили лошадей. Жизнь в городе стала невыносимой до того, что участились помешательства. А что касается до велосипедов, то было обнаружено не только увеличение всяких расстройств, но даже некоторое как бы одичание среди пользовавшихся ими. И вот, сначала велосипеды были запрещены для женщин, затем изъяты из употребления и вовсе. Через десять минут мы были на Садовой, где я узнал новый в мое время вокзал Курской и Нижегородской дорог, теперь значительно расширенный и обратившийся в центральный городской вокзал, от которого двигалось в разные стороны до 1400 поездов в день, а в праздники — свыше 2000. Вместо унылой асфальтовой площади перед ним был разбит великолепный сквер из высоких деревьев, уже потерявших свой лист. Только могучие ели да сосны оставались в зимнем зеленом уборе. — Ну, а железные дороги, как видится, целы? — засмеялся я. — Да, с железными дорогами обществу уже расстаться было нельзя, хотя, знаете ли, года три назад шла жестокая против них агитация. Указывали, что благодаря быстроте сообщений общество дичает. Ну, это течение победы не одержало. Однако добились того, что скорость выше 120 верст в час запрещена. — Сто двадцать верст! — Ах, это что за скорость! В 45-м году между Москвой и Киевом ходили поезда по 150 верст в час. — Теперь этого уже нет? — Я вам говорю, что скорость в 120 верст признана предельной. — Скорей, скорей, осталось всего пять минут, вы чуть не опоздали, — щебетала на подъезде группа девушек, встречая мою спутницу. Мы прошли на огромную платформу, которую я тоже не мог бы узнать. Необъятных размеров стеклянная арка была перекинута через двадцать или тридцать пар рельсов с платформами между ними. Поезда приходили и уходили поминутно без дыма и почти без грохота. Огромные паровозы наших времен были заменены легкими электрическими двигателями также иного устройства, чем в мое время. Вагоны тоже показались мне и длиннее, и выше. Мы отыскали нужную платформу и перед нею наш поезд. На вагонах не было обозначения классов, да их, как оказалось, не существовало вовсе. Вагон для дам, два вагона для мужчин, вагон-гостиная и столовая. Это был скорый Индийский поезд, шедший из Москвы прямо и почти без остановок до Индийского океана через Тулу, Харьков, Ростов, Владикавказ, Тифлис и Тегеран к порту Чахбар, где еще в мое время было намечено к прорубке «окно». Теперь все это давно было исполнено и Персия представляла нашу провинцию, такую же, как Хива, Бухара и Афганистан. Прямых поездов ежедневно отправлялось три и, кроме того, десять обыкновенных, по дешевому тарифу. Едва я успел найти и занять свое место, как поезд тронулся. В несколько минут Москва осталась позади. Последние отблески короткого октябрьского дня исчезли, и вокруг нас разостлалась темная пустыня с быстро мелькавшими кое-где электрическими огоньками. Мы встречали и на полном ходу обгоняли поезда, шедшие, как оказалось, по параллельным рельсам. Движение между Москвой и Югом разрослось настолько, что на нынешней Курской дороге во всю ее длину было уложено четыре рельсовых пути.
12.
Школа. Женский вопрос.
— Куда вы там забились, дедушка? Идите к нам. Звонкий голосок принадлежал Дарье Степановне, которая вместе с другой подругой отправилась меня разыскивать. «Дедушка!» Это меня так окрестила моя хорошенькая спутница. Положим, что официально мне было уже более 80 лет и на этот почетный титул я имел все права, но ведь из этих 80 лет нужно было вычесть проведенные мной под землею 51 год. Я был тот же тридцатилетний мужчина, что и в памятный для меня вечер моего усыпления. Мало того, мне казалось, что после такого продолжительного отдыха и при доброй заботливости управления странноприимного дома прихода Николы на Плотниках я даже несколько окреп и помолодел. Во всяком случае, прошла моя нервность, так как теперь я был слишком чужд окружавшей меня действительности, чтобы волноваться. Я проспал мою старую Россию, которую любил и жизнью которой жил. Теперь я был только свидетелем чужой жизни, почти иностранцем. Тяжело было это ощущение, но избавиться от него не было возможности. Мы прошли в вагон-гостиную. Там собралось разнообразное общество. Семь или восемь подруг Дарьи Степановны, старичок почтенной наружности, как оказалось, отставной профессор, приглашенный барышнями сопровождать их во время путешествия и давать нужные объяснения. Два молодых человека в вышитых шелками толстых шерстяных рубашках. Пожилая дама. Председатель земской управы одного из южных уездов. Черный, широкоплечий тифлисский армянин, несколько иностранцев. Девушки окружали своего профессора и чему-то усердно смеялись. При моем входе раздалось то же восклицание «дедушка», и молодежь обступила меня. Последовали взаимные представления. Двое молодых людей в рубашках показались мне студентами, окончившими свои научные занятия и присоединившимися к дамской экскурсии. Судя по нежным взглядам, изредка обмениваемым, и некоторой интимности отношений, молодые люди уже имели своих избранниц в группе девушек. Моя догадка скоро подтвердилась, так как я услышал слово «твой жених», сказанное одной из девушек по адресу другой. Скоро появился чайный прибор с большим самоваром, достали дорожную провизию, пирожки и фрукты, мне отвели почетное место за столом рядом со стариком-профессором, и начался разговор, направленный на мое поучение и просвещение. Девушки наперебой старались рассказать, как устроено «у них». Я едва поспевал задавать вопросы. Мой первый вопрос был, конечно, о том, из каких учебных заведений мои спутницы? Все рассмеялись. — Успокойтесь, никаких учебных заведений у нас нет. Все эти ваши гимназии, институты и прочее давно упразднено. — Как же у вас учатся? — Первоначальное образование дается дома. Родители соединяются в кружки и приглашают к детям учителей по своему вкусу и выбору. Затем, кто желает учиться, ходит на приходские курсы. Видели наши аудитории? Там читают все предметы, которые нужны для среднего образования, и полный курс домоводства. Большинство девушек бедного класса тем и заканчивает. — Ну а те, которые желают учиться дальше? — Те выбирают себе интересующие их предметы и слушают или высшие курсы вместе со студентами, или ходят на специальные городские курсы. — Значит, высшее образование вполне свободно? Дает ли оно женщине какие-нибудь права? — Права? Какие права? Мы совершенно полноправны… — Например, стать врачом, адвокатом… — Ах, вы вот про что! Да ведь эти профессии все вольные! Зачем же тут какие-нибудь права? — Ну, в мое время это было не так-то легко. — Знаем, знаем. У вас шла борьба о том, давать ли женщине диплом и допускать ли ее к тем занятиям, которые вы считали пригодными только для мужчин. Мы этот вопрос ре- шили проще. Мы отменили все дипломы. Любой из нас, мужчина или женщина, может вполне свободно учить, лечить, защищать на суде. Разве же может невежда взяться за незнакомое ему дело? Возьмите хоть врачевание. Да кто же решится лечить, не зная медицины? Ведь за всякое шарлатанство установлена строжайшая ответственность! А если кто-нибудь лечит и лечит успешно, народ к нему идет и жалоб никто не заявляет, так с какой же стати власть будет вмешиваться? — Ого! Это что-то совсем по-американски. Но, однако, вы же ввели большие стеснения в области печати, такие даже, каких не было и в мое время? Профессор возразил: — Печать не стеснена. Книга, брошюра бесцензурна и совершенно свободна. Газета — совсем другое дело. Газета есть общественная кафедра, есть формальная власть. На эту кафедру нельзя пускать первого встречного. Это общественная должность, а не частная профессия. Вот почему здесь требуется такой же публичный экзамен, как и для других общественных специальных служб. — Разве у вас общественные должности даются по экзамену? — Все, где требуются специальные познания. Чтобы получить место городского, земского или приходского врача, например, или адвоката, преподавателя, нужно выдержать экзамен, и притом очень строгий. — Кто же экзаменует? — Ученые, к которым обращается соответственное учреждение. Например, открывается место приходского врача. Вызываются желающие. Все более или менее заручились свидетельствами о слушании курсов у хороших профессоров. Но приходу этого мало. Приходской совет приглашает трех-четырех знаменитых врачей, образует совещание, и это совещание экзаменует желающих. Вот, на основании этих экзаменов и пишут договор. — Как это сложно! У нас, раз получил человек диплом, его уже вновь не экзаменовали. Все разом запротестовали: — Сложно? А ваш порядок был лучше? У нас не может быть тех невежественных шарлатанов-врачей, какие бывали в ваши времена. Получил диплом — и бросил заниматься наукой. — А много у вас женщин-врачей? — Порядочно. Женские и детские болезни лечат преимущественно женщины, мужские — мужчины. — Ну, а адвокаты? Девушки переглянулись и рассмеялись. — Есть женщины-адвокаты, и даже знаменитые… Только наши суды их недолюбливают. — А чему вы рассмеялись, Дарья Степановна? — Да вот видите ли, — ответил за нее старик-профессор. — В адвокаты идут преимущественно те дамы, которых уж очень Господь лицом обидел. Все наши дамы, юридические знаменитости, — на подбор рожи. Да и какая порядочная женщина пойдет на такую кляузную должность? — Судя по всему, у вас, господа, женского вопроса как будто вовсе нет? — Женского вопроса? — заметила, смеясь, хорошенькая блондинка, та самая, которой было сказано «твой жених». — Женский вопрос у нас заключается в том, чтобы честно и умело отдать свою руку и сердце порядочному человеку, не ошибиться в выборе и его не обмануть. Вот как ставится у нас женский вопрос. — Браво, Саша, браво! Выражено прекрасно, — заметил молодой человек, жених этой самой Саши. — Неполно, сударыня, — отозвался профессор. — Если вы хотите дать настоящее представление, то добавьте уж кстати: быть хорошей матерью, дать своей Родине преданных, умных и здоровых граждан. Я подумал: «Рассказать бы это нашим интеллигентным барышням!» Мою мысль словно угадала миловидная брюнетка, смеявшаяся больше всех. — Да, да! — сказала она. — А вот, мы никак понять не можем вашей постановки женского вопроса. Перед отъездом я прослушала два чтения о женском движении в России во второй половине XIX века и вынесла очень странное впечатление. Объясните нам, пожалуйста, почему у вас образованные девушки с таким пренебрежением смотрели на брак и на роль жены и матери? Я попытался объяснить, как умел, зарождение и ход у нас так называемого женского вопроса. Были ли мои доводы слабы, или публика слишком психологически чужда, но мои девицы так и остались при убеждении, что это была своего рода психическая болезнь, если не что-нибудь худшее. Поняли, впрочем, что в мое время семья была из рук вон плоха. Я спросил в свою очередь: — А у вас живут счастливее? — У нас семья поставлена недурно. При прочной общественности и не может быть иначе. — Развод облегчен? — Юридически — очень. Брак расторгает духовная власть по данным, добытым светским судом. Но разводы у нас — большая редкость. Разведенных супругов судит очень строго само общество. Их презирают. Конечно, не во всех случаях, например, когда один из членов семьи сойдет с ума или неизлечимо болен и т. д., делается снисхождение. Но вообще развод считается делом постыдным, и это так вошло в наши нравы, что составляет гарантию вполне достаточную. Быстро заторможенный ход поезда и множество замелькавших по обеим сторонам окон огней указали на приближение большой станции. Это была Тула. 186 верст расстояния мы сделали в полтора часа с маленькими минутами. Здесь мне предстояла пересадка, так как мой путь лежал не к Kacпию, а к Черному морю, на Севастополь. Я мог бы ехать прямо из Москвы таким же, как наш, скорым Черноморским поездом, но я хотел проводить Дарью Степановну и потому должен был в Туле пересаживаться и ждать два с половиной часа. Поезд простоял всего пять минут. Самым сердечным образом простилась со мной моя дорожная компания, я пожелал милым девушкам всяких успехов. Через минуту вдоль платформы пронесся ряд окриков «готово!» — и поезд без всяких звонков и свистков плавно покатился, исчезая в густом тумане, а я прошел на вокзал и, бросив беглый взгляд на огромную, ярко освещенную стену, остановился, словно вкопанный, как был, с мелким багажом на руках.
14.
География новой России.
На стене, которая так привлекла мое внимание, была изображена огромная карта Российской Империи, аршин 8 в вышину и аршин 12 в ширину. Вот она, матушка Русь, какой стала за полвека! В первую минуту я даже немного растерялся. Во-первых, не было привычных делений на губернии, которые так запомнились еще со школьных времен. Во-вторых, запад- ная граница шла совсем не там, где в мое время. Теперь эта западная граница начиналась у Данцига, крупными буквами обозначенного «Гданьск», охватывала всю Восточную Пpyccию и Познань и упиралась в крошечную, тоже нашу русскую область с крупно отпечатанным городом «Будышин». Я узнал маленькую, поэтическую Лужицу. Далее государственная черта переходила в прежнюю Австрию, охватывала всю Чехию с Mopaвией и, мимо Зальцбурга и Баварии, спускалась к Адриатическому морю, окружая и включая Tpиест. В этой новой части Российской Империи определялись яркими красными границами следующие области: Царство Польское со столицей Варшавой, напечатанной крупно, и двумя главными городами Краковом и Познанью, отмеченными помельче. Червонная Русь со Львовом, Лужица с Булышином, Чехия с Веной в качестве столицы, Прагой и Оломуцем, напечатанными помельче. Маленькая, обрезанная со всех сторон Венгрия с Будапештом, Сербо-Хорватия со столицами Белградом, Дубровником и Загребом, Румыния с Бухарестом, Болгария с Софией и Адрианополем и, наконец, Греция, охватывающая прежнее королевство, острова и часть побережья, с Афинами в качестве главного города. Очень крупно был обозначен Царьград, четвертая столица Империи, по-видимому, не принадлежавший ни к какой области. Но крупнее всех сверкал Киев. Здесь была первая столица Poccии, перенесенная с Севера. Мне припомнились вещие стихи Тютчева: … В славянской мировой громаде Строй вожделенный водворится, Как с Русью Польша примирится. А примирятся эти две Не в Петербурге, не в Москве, А в Киеве и Цареграде. Итак, значит, сон поэта исполнился! Россия объединила славянские племена, «славянские ручьи» «слились в русском море», а это море разлилось на половину Европы и Азии, от Северного до Индийского океана и от Великого Тихого океана до Архипелага и Адрии. С западной границы от этой новой славянской России взгляд мой перешел на наш старый центр и на Восток. Как изменилось административное деление Poccии! Губерний, как я уже заметил, не было. Широкой красной полосой были очерчены новые, более крупные области: на севере правее Финляндии, оставшейся в старых очертаниях, крупно выделялся Петербург. Он был главным городом Северной области, огромного пространства, охватывавшего бывшие в мое время губернии Петербургскую, Новгородскую, Псковскую, Олонецкую, отчасти Вологодскую и Архангельскую. Восточная половина этих двух губерний соединялась с прежними губерниями: Вятской, Пермской и Казанской и во главе области крупным шрифтом стояла Казань. Далее шла группа губерний — Смоленской, Тверской, Ярославской, Костромской, Калужской, Московской и Ниже- городской — с Москвой в качестве областного центра. Киев служил центром значительной области из прежних губерний Киевской, Волынской, Подольской, Полтавской и Черниговской с Холмщиной, выделенной из состава Польши. Средние черноземные губернии — Орловская, Тульская, Курская, Харьковская, Воронежская, Тамбовская, Пензенская и Симбирская с частью губернии Рязанской и области Войска Донского — группировались вокруг Воронежа, ставшего центром. Далее шло Заволжье с Оренбургом, Новороссия с Одессой, Северный Кавказ с Ростовом- на-Дону, Закавказье с Тифлисом. Сибирь, обозначенная на отдельной карте сбоку, разделялась на четыре области с городами Омском, Томском, Иркутском и Владивостоком. К ним примыкала «оккупированная», должно быть, область » Манчжурия». Таким же цветом были закрашены области, вошедшие в состав Империи на особых правах, как Бухара, Афганистан, Персия. Сквозь всю последнюю, начиная от Астары, шла железная дорога, упираясь в порт Чахбар на Индийском океане. Я так увлекся созерцанием преобразованной Родины, что совершенно не заметил, как вокруг меня собралась порядочная толпа. Выйдя из поезда на Тульском вокзале, я воображал, что мое инкогнито будет полное. Увы! Телефоны уже оповестили о моем отъезде из Москвы с поездом таким-то и даже о моей пересадке в Туле, а кроме того, со мной вместе вышел из вагона земский голова, тоже в Туле менявший поезд. Я был открыт господами любознательными потомками несмотря на то, что был одет в их современный костюм и через четверть часа захвачен ими для разговоров и угощений. Особенно усердствовала молодежь. Меня усадили за большим столом под огромным бронзовым бюстом, который я сразу узнал. Это был Лев Толстой, гордость Тулы и величайший русский писатель. Когда я сказал мельком, что в свое время знал Толстого лично, выражению восторга и зависти не было границ. Увы! Ничего нового моим собеседникам я сообщить об их кумире не мог, так как мельчайшие подробности жизни великого писателя были известны здесь каждому школьнику. — Вы знаете, — говорили мне с жаром, — после его смерти Ясная Поляна была куплена земством. Там устроены толстовский музей и библиотека, открыта художественная школа, убежище для престарелых писателей и настроено множество дач. Да, мы чтим Толстого! Разговор перешел на интересовавшие меня исторические события за истекшие полвека, свидетелем которых я не был. Присутствующие наперерыв старались меня просветить. Особенно усердствовал молодой профессор, основавший в Туле высшие политехнические курсы и с моим поездом ехавший до Харькова. Он говорил, другие подсказывали и дополняли.
15.
Политическая летопись полувека.
Вот как все происходило. В 1900 году начались китайские беспорядки. Вся Европа бросилась усмирять, а, в сущности, делить Китай. Впереди всех шли немцы, которым удалось добиться, чтобы над соединенными силами европейцев командовал их фельдмаршал. Россия с самого начала отказалась от дележа Китая и отвела свои войска из Пекина, чтобы охранять только свою Сибирскую дорогу, которая в Монголии и Маньчжурии была вся разрушена. Настроение русской публики было относительно Китая самое миролюбивое. Однако «экспедиция», затеянная в составе европейского концерта, все-таки привела Китай к покорности. Был заключен мирный договор, Китай обязался платить огромную контрибуцию, и двор вернулся в Пекин. Но не успели европейцы сдать Китаю Тянь-Дзин, как в Небесной Империи вновь началось восстание. Хотя ввоз оружия и был запрещен, но сами же европейцы провезли его контрабандой множество. Пекинское правительство стало серьезно обучать войска, для чего, как водится, пригласило немецких инструкторов. Дело пошло хорошо. В мелких стычках китайцы уже не бежали, как раньше, а дрались весьма исправно. Через два года разразилось наконец новое и страшно кровавое восстание против европейцев. На этот раз Россия благоразумно воздержалась от участия в «усмирении Китая» и вступила с ним в соглашение, по которому Маньчжурскую свою дорогу и все, что к северу, оставила за собой, южную же ветвь вместе с новыми городами Дальним и Порт-Артуром передала обратно Китаю, исправив таким образом свои границы. Имея обеспеченный тыл и уже порядочную армию, Китай победоносно отражал инвазионные отряды англичан и немцев. Последние мало-помалу переправили в Китай до 200 тыс. войска, но всего этого оказывалось мало. Тем временем в самой России началось движение в пользу Китая. Русское общество было глубоко возмущено немецкими зверствами над мирными китайцами, которых немцы вешали, расстреливали и т. п. Оскорбляли могилы предков, выжигали целые города. После возвращения специальной миссии, посланной в Пекин, в Россию приехал уполномоченный богдыхана просить защиты. Россия осталась нейтральной, но по секрету было разрешено нашим офицерам, не выходя в отставку, поступать в китайские войска. Негодование против немцев было так велико, что этим разрешением воспользовалось множество наших офицеров запаса. Можете себе представить, что произошло. Ведь китайцы — превосходные солдаты, и им недоставало лишь путного командования и военных традиций. Как только появились русские офицеры, война начала принимать совсем другой оборот. В Германии, понятно, злобствовали и шипели, но официально держали себя тише воды, ниже травы. Но вот, на четвертый год войны случилось одно обстоятельство, которое переполнило чашу терпения России и вызвало разрыв между нею и Германией. Очень важный стратегический пункт Дзян-дзи-фу защищали китайцы под командой русского полковника Птицына. Осада была беспримерная по мужеству и лишениям осажденных. Но вот наконец немцы взяли город. Птицын и шесть китайских офицеров, бывших под его командой, были расстреляны. Когда весть об этом дошла до России, негодование выразилось настоящим взрывом. Россия прекратила с Германией дипломатические сношения и отозвала своего посла. Германский посол тоже выехал и вслед за тем, как-то само собой, даже без официального объявления, начались военные действия. Тройственный союз еще существовал, а потому нам приходилось иметь против себя сразу и Австрию, и Германию. Как ни была истощена и ослаблена Германия четырехлетней войной, но все же это была грозная сила. Немцы, опередившие нас в мобилизации, вторглись в Царство Польское. Но не успели они еще дойти до первой линии наших крепостей, как совершенно неожиданно наступила катастрофа для их союзницы — Австро-Венгрии. Выдвинутая против нас императором Францем-Фердинандом восьмисоттысячная армия под Самбором и Станиславовым сложила оружие. Дело в том, что драться с Россией желали только одни мадьяры. Даже поляки благодаря мудрой и примирительной политике Николая II отказались поднимать против нас оружие, тем более что все земли старой Польши были необыкновенно возбуждены фактами страшных немецких насилий в Познани. Поляки присоединились к остальным славянам и положили оружие. Мадьяры отступили за Карпаты, забранные немецкие офицеры были отправлены в Россию в плен, а австрийская армия была наскоро реорганизована и присоединена к нашей южной армии, половина которой могла быть переброшена в Царство Польское против Германии. Я воскликнул: — А Франция? А наш союз? Со всех сторон раздались голоса: — Франция… опоздала. При начале военных действий правительство выдвинуло несколько корпусов против Италии, которая устроила мобилизацию и привела на военное положение свою западную границу. Но в Германию ей вступить пришлось позднее. Случилась катастрофа с русскими ценностями, и в самом Париже начались смуты и беспорядки. Министерство сменялось за министерством, а тем временем русские войска заняли Берлин. Уже когда мы были там, а по всей Австрии были объявлены выборы на местные сеймы, чтобы решить вопрос о дальнейшем будущем габсбургской монархии, Франция перешла Рейн и остановилась, заняв Эльзас и Лотарингию. Война для Германии оказалась непосильной, и немцы стали просить мира. В это же время выручили нас парижские и лондонские Ротшильды, произведя конверсию нашего долга и снабдив нас необходимым золотом. — В чем же заключались условия мира? — Германия отдавала нам все земли старой Речи Посполитой, Эльзас и Лотарингию возвращала себе Франция. — А Англия? — О! Англия в самом начале войны покинула свою союзницу, Германию, объявила себя нейтральной и, прежде всего, постаралась захватить немецкие колонии и флот. Теперь Great Britain ( Великобритания ( англ.). окончательно устроена. — Неужели Индия не восстала? — России было не до того, чтобы вызывать там восстание. Были у нас охотники устроить поход на Индию, но дело кончилось тем, что мы заняли Афганистан и Персию и дальше не пошли. Да тогда нам не позволяли и наши финансы. — Неужели Англия и до сих пор владеет Индией? — Владеет — этого нельзя сказать. Англия умна. Ввиду возможных осложнений она поспешила дать Индии полную автономию. Индия теперь так же свободна, как Австралия, Канада, Южная Африка. Да и самой Англии в прежнем виде не существует. Теперь это союз британских колоний — и только. — Южная Африка… А кстати, что с бурами? Чем кончилась война? — Конечно, Англия подавила, в конце концов, несчастных буров. Но сейчас Африка организована довольно хорошо. Там возникли Южно-Африканские штаты, вполне самостоятельные и только номинально принадлежащие к союзу Великобританских колоний. Голландцы там равноправные хозяева.
16.
Судьбы Австрии и славянства.
— Но, позвольте, мы отошли от самого любопытного. Расскажите, что случилось с Австрией. — Ах, да! Ну вот, австрийская армия сдалась, император бежал сначала в Вену, оттуда направился в Будапешт. Городские и областные управления, где повсюду было славянское большинство, объявили восстановление исторических прав своих земель. Черногория вступила в Хорватию и Герцеговину. Сербы заняли Боснию и сербские части южной Венгрии. Румыны вступили в Трансильванию. Между поляками и русскими галичанами последовало полное примирение. Восточная Галиция до реки Сан объявила себя частью России, Западная Галиция выслала к Государю депутацию с просьбой объединить польский народ в его этнографических пределах. Чешский сейм принял в свою среду моравских и словацких депутатов и очертил границу чешских земель, включив туда же Вену, где насчитывалось до 1-ого миллиона чехов. Хорват и сербов удалось примирить. Затем Венгрия была оккупирована; а так как она находится в самой сере- дине славянских земель и выделить ее нельзя, то она была более или менее насильственно включена в союз как автономная земская область. Императору было даже предложено остаться королем венгерским, но он предпочел сложить корону и удалиться вовсе. Война была кончена, и вот наступил вопрос о будущности австрийских земель. Местные сеймы выслали своих делегатов на общеавстрийский сейм, и там было сделано два предложения: образовать независимую Западно-Славянскую, или Дунайскую, федерацию или присоединиться к России, стать под державу русского Царя, который охотно гарантировал австрийским народам полное национальное самоуправление при крепком государственном единстве. Последняя мысль восторжествовала. И что страннее всего: за присоединение к России ратовали преимущественно венгры, поляки и хорваты. Они боялись, что в независимой австрийской федерации против них будет всегда слишком преобладающее большинство православных народностей. Центральная же русская власть, даже самодержавная, им была далеко не так страшна. Кроме того, тут действовали и соображения экономические. При государственном единстве с Россией упразднялись всякие таможенные преграды и местная промышленность получала огромные рынки. Наконец, знали слишком хорошо, что русские государи свято держат свои обещания и выполняют договоры. Вот почему значительным большинством голосов общеавстрийский сейм постановил ходатайствовать перед нашим Государем о принятии всех австрийских земель на правах автономных земских областей в состав Российской Империи. — А мы мечтали, что образуется Славянский Союз и в нем растворится «Российская Империя». — Послушайте, это смешно. Вы посмотрите, какая необъятная величина Россия и какой к ней маленький привесок западное славянство. Неужели было бы справедливо нам, победителям и первому в славянстве, а теперь и в мире народу, садиться на корточки ради какого-то равенства со славянами? Да они и сами этого не просят. Они имеют свою национальную обстановку, свои земли, язык, управление и очень довольны, что состоят членами великой Русской державы. — Ну а Турция? Константинополь? — Турция осудила сама себя на гибель, присоединившись для войны с Россией к австро-германскому союзу. Мы не могли отделить против нее больших сил, а потому всей своей apмией Турция обрушилась на Болгарию и страшно опустошила Македонию и Восточную Румелию. Но болгары при нашей и сербской поддержке далее Филиппополя турок не пустили. Им было нанесено несколько жестоких поражений. Затем соединенные русские, болгарские, сербские и греческие силы вступили в Константинополь, откуда султан предусмотрительно убежал в Азию, где и сидит до сих пор. С тех пор мы из Царьграда не выходили. — Чей же Константинополь теперь? — Наш. Но он не включен в состав ни одной области, а представляет вольный имперский город с небольшой вокруг него территорией. Укрепления Босфора и Дарданелл на обоих берегах находятся в русских руках, но теперь они потеряли всякое значение и почти упразднены. Мне хотелось расспросить про внутренние перемены, совершившиеся за этот срок в самой России. Но на это уже не было времени. Подходил мой поезд. К счастью, меня, как уже сказано, провожал молодой харьковский профессор, возвращавшийся домой. Он и земский голова, со мной приехавший, обещали изложить мне все подробности дорогой. Подошел поезд, я отыскал свое место, и мы понеслись на Юг.
17.
Федот Пантелеев и наше возрождение.
Хотя было уже довольно поздно и я порядочно устал и от дороги, и от пережитых впечатлений, но мне не хоте- лось упускать такого знающего и милого собеседника, как ехавший со мной харьковский профессор, и я решил пожертвовать лишним часом сна, чтобы расспросить его о тех пре- вращениях, который испытала за полвека моя, теперь такая богатая, такая бодрая и прекрасная Родина. Из всего того, что я видел и слышал, я могу заключить, что Россия выбилась на свою историческую дорогу, процветает, благоденствует и преуспевает. Контраст с моим временем невероятный. Скажите, как это все произошло? С каких пор мы сделали такие огромные успехи? — Да именно с тех пор, как вышли на историческую дорогу, как вы совершенно правильно выразились. А эта историческая дорога наша — не что иное, как гармоническое сочетание самодержавия и самоуправления. Нужно было сделать лишь первый шаг в этом направлении, чтобы все сразу выяснилось и пошло само собой. — Что же это был за первый шаг? — Восстановление прихода, воскрешение органической жизни на месте мертвого бюрократического механизма. Оживший приход дал новую жизнь земству; а раз земство ожило, обновилась и вся жизнь России. — Прекрасно, верно, эти идеи и в мое время носились в воздухе, но вы мне передайте факты. Кто, как, в каком порядке все это выработал и осуществил? — А вот видите ли. В первые годы этого столетия реакция против земства и самоуправления была особенно сильна. От земства понемногу были отняты все его функции, и оно обратилось в пустой звук… — Помню, помню, мы в мое время именно этого и ждали… — Наконец, земство было окончательно упразднено, а вместо него были введены административные советы из лиц по назначению губернаторов. Разумеется, в провинции на- ступило удушье неслыханное. Но это было последнее слово петербургского периода русской истории. В воздухе почувствовались совсем новые веяния, и, наконец, с назначением на должность министра внутренних дел нашего гениального Федота Пантелеева долгая полоса реакции была закончена и мы сразу вступили на широкий путь давно жданных внутренних реформ. Я припомнил имя «гениального Федота Пантелеева», произнесенное еще в клинике ухаживавшей за мной сестрой милосердия. «Так вот кто этот Федот Пантелеев, — подумал я, — министр внутренних дел!..» Профессор продолжал: — В это же время России предстояли великие испытания, и всем было ясно, что для исторического подвига мало одного внешнего порядка, а необходим подъем духа, необходима свобода… не в западном, скверном смысле, а в нашем, русском, историческом. И вот, довольно было с высоты Престола раздаться давно желанному призывному живому и бодрящему слову, чтобы все сразу ожило. Вот тут-то и выдвинулся Федот Пантелеев… — Кто он собственно? — Простой, маленький дворянин, совершенно незнатный. Он сидел у себя в деревне, в Саратовской губернии, и появился в Петербурге довольно неожиданно. Им был сделан в Историческом обществе доклад, обративший на него общее внимание. Я не помню заглавия этого доклада, но знаю, что автора «призвали», и с этого дня его звезда начала подниматься. Волна выдвинула его на пост министра, и за несколько лет до последней великой европейской войны реформы в России были закончены… — Я вас слушаю, слушаю. — Еще великий Аксаков сказал, что славянский вопрос есть, в сущности, русский внутренний вопрос, и эти слова блистательно оправдались. Ну, как мы, такие, как в ваше время, могли сметь поднимать славянский вопрос? Разумеется, славяне отвернулись бы от нас и засмеяли нас… Но теперь было совсем другое дело. Мой собеседник готов был опять увлечься своим красноречием и позабыть о фактах, которых я от него ждал. Я по- старался вернуть ему потерянную нить. — Ах, да… Первая и самая трудная реформа, как я уже сказал, была — восстановление прихода. Затем последовало восстановление земства. Уездное земство было организовано из выборных от приходов, и ему были переданы все органы управления. В то же время было восстановлено древнее каноническое избрание епископов, и в каждом уезде учреждена епископская кафедра. Церковное управление само собой слилось с земским. Уезд стал епархией, земское собрание — епархиальным советом. Получилась живая органическая единица. Очень скоро оказалось, что деление на губернии не отвечает новым условиям и мешает истинному развитию и проявлению самодержавия. При огромной, прямо необъятной русской территории, чтобы Государь мог во всей силе и полноте проявлять свою самодержавную власть, ему можно иметь дело лишь с очень крупными земскими единицами, и такой единицей была принята область. Мне мысленно представилась только что виденная в тульском вокзале карта. Я спросил: — Что же такое ваша нынешняя область и в чем ее отличие от прежней губернии? — В широкой постановке самоуправления, в полном отсутствии бюрократического духа, который в ваше время господствовал и связывал по рукам и ногам всю местную жизнь. — Это любопытно. Как же устроена ваша область?
18.
Центральное и областное управление России.
Во главе стоит начальник области или наместник, непосредственно назначаемый Верховной Властью. Рядом с ним, в полной от него независимости, — областной предводитель дворянства, избранный уездными предводителями области. По всем делам области предводитель и наместник докладывают Государю совместно. Областной предводитель есть по праву председатель областного земского собрания, которое состоит из гласных, выбранных уездными земствами по одному от уезда, и из всех уездных предводителей дворянства. Это собрание действует совершенно самостоятельно в пределах своего регламента. Ему даже предоставлено право местного законодательства в развитие и пополнение общего. Это нечто похожее, но гораздо шире, чем ваши прежние обязательные постановления. Правит областью Областная Дума, коей члены заведуют каждый своей частью. Это в маленьком виде прежнее западное министерство, ответственное перед собранием и наместником. Разумеется, дела области от дел государственных, с одной стороны, и от дел уездных — с другой, строго разграничены. Ну, пожалуй, прибавлю еще, что непременным членом Думы состоит областной митрополит. По делам Церкви в своей области он докладывает лично Государю в присутствии наместника и областного предводителя. Эти три лица большей частью имеют всегда общий доклад у Царя. — Ну а начальнику области дана широкая власть? — Его власть чисто исполнительная, хотя при несогласии с земским собранием он имеет право приостановить исполнении любого постановления. Но в этом случае немедленно созывается чрезвычайное собрание в усиленном составе для пересмотра дела. — А если это собрание подтвердит решение первого, а наместник или начальник области по-прежнему не будет согласен? — Тогда весь спор в двухнедельный срок должен быть передан Церковному Собору, если не согласен митрополит по какому-нибудь церковному делу, в Сенат, если дело идет о формальном правонарушении, или в Государственный Совет, если дело имеет характер политический. — А, — заметил я, — Сенат и Государственный Совет существуют? — Еще бы, — отвечал профессор. — Только их деятельность значительно расширена и упорядочена. Заседания их публичны и гласны, кроме секретных государственных дел, и прения печатаются в стенографических отчетах в «Правительственном вестнике»… Ну вот, мы дошли теперь до центрального правительственного аппарата, и я вам передам в кратких чертах его постановку. Во-первых, я думаю, лишнее говорить, что самодержавие не только сохранилось, но необыкновенно укрепилось и приобрело окончательно облик самой лучшей, самой свободолюбивой и самой желанной формы правления при условии, конечно, что страна живет нравственными началами, а не хищным эгоизмом. Вот почему, хотя превосходство самодержавия теперь не отрицается никем, даже на Западе, по-прежнему только одна Россия самодержавна. В Германии, например, сделанная попытка устроить по нашему образцу самодержавную монархию кончилась катастрофой. Вас это интересует? Я, пожалуй, расскажу… — Нет, это потом, а теперь кончите про наш государственный аппарат. — С удовольствием. Наверху мы сейчас имеем четыре главных органа царской самодержавной власти. Во-первых, Государственный Совет как орган законодательный. Он действует так же, как и в ваше время; вся разница лишь в том, что в его состав входят члены от областей, составляющие около половины всего состава; затем из его ведения выделены вопросы экономические и финансовые. Для законодательства в этой области существует особый Народнохозяйственный Совет, совершенно параллельный Государственному. Оба эти учреждения, каждое в своей области, вырабатывают законопроекты, которые, как и в ваше время, называются «мнениями», отнюдь для самодержавной власти необязательными, и подносятся на Высочайшее утверждение. Итак, вот два органа законодательных. Во-вторых, орган административный: это — Сенат. Он имеет задачей наблюдение над точным и неуклонным повсюду и всеми соблюдением закона. Деятельность его замечательно упорядочена в наше время. Не говоря уже про быстрое и очень самостоятельное учинение всех возникающих дел, сенаторы посылаются по областям самодержавной властью в качестве уполномоченных для разбора чрезвычайных дел. Им даются громадные права, например, приостанавливать уездное и даже областное самоуправление, смещать выборных лиц, производить при себе новые выборы и т. д. Сенаторские поездки, собственно, и подняли наше самоуправление на ту высоту, на которой оно сейчас стоит. Четвертый орган — судебный. Лет тридцать назад от Сената были отняты совершенно неподходящие ему функции кассационной инстанции и был учрежден Верховный кассационный суд. — Ну а министерства у вас есть? Мой собеседник улыбнулся. — Есть, конечно, но они так больше не называются. Надо вам заметить, что мы относительно всяких ломок и переименований необыкновенно консервативны. Но в эпоху реформ ваше бюрократическое прошлое до такой степени всем надоело, что даже самое название «министерство» было упразднено; это, конечно, мелочь, однако характерная. Да и самое слово было иностранное, — не стоило жалеть. — Как же ваши ведомства сейчас называются? Неужели приказы? — Ну, это было, пожалуй, и еще хуже. Наши центральные ведомства называются просто «управлениями» или имеют собственные имена. — Назовите мне, пожалуйста, ваши эти управления. — Извольте. Во-первых, Большая казна. Это — ваш прежний Государственный Банк. Теперь это вполне самостоятельное учреждение и замечательно организованное. Система его отделений, уездных и областных казен упразднила давно уже все частные банки. Затем Державная казна, соответствующая вашему прежнему Министерству финансов. Она ведает общегосударственными приходами и расходами. Счетная палата — ваш прежний Контроль. Управление государственной безопасности — ваша прежняя полиция. За- тем идут управления земледелия, промышленности и торговли, наук и искусств, путей сообщения, почт, телеграфов и телефонов, народного здравия, государственных имуществ и предприятий, военное, морское, внешних сношений… — Вот видите, «почты, телеграфы, телефоны» — значит, иностранные слова все-таки остаются? — Ах, Боже мой, — воскликнул профессор, — я ведь говорю только про такие иностранные слова, для которых есть готовый и точный русский синоним. Зачем же выдумывать и ковать новые слова, когда иностранное слово уже органически вошло в состав языка и его обогатило? Это в ваше время сочиняли слова вроде «мокроступов», «шарокатов» и пр. Помните «Петроград»? — Ну нет, это было много раньше. В мое время над этим уже смеялись. Хотя «Петроград», правда, это при мне. Но вот что: в вашем перечислении вы забыли упомянуть про министерство или управление внутренних дел… — Нет, я не забыл, но этого министерства больше нет. — Позвольте, вы же, кажется, назвали вашего реформатора Федота Пантелеева министром внутренних дел? — Совершенно верно. Он и был им целых двадцать лет, пока не закончились реформы. Затем его пожаловали государственным канцлером и он в виде особой милости просил Государя никого не назначать на его место, а самое министерство упразднить, создав для полиции особое Управление государственной безопасности. Этим замечательным актом было устранено последнее недоразумение между Центром и областью. — Я начинаю чтить вашего Федота Пантелеева. Скажите, он жив? — О, да! Сейчас ему около 70 лет, но он совершенно здоров и бодр и работает неутомимо. Это ближайший друг и советник Царя и, можно сказать, спаситель и опора русского Самодержавия. Ведь мы чуть-чуть не повернули на западный конституционный путь. Тогда был бы конец России. Спас нас именно Федот Пантелеев. Однако смотрите, уже Орел, — заметил мой ментор, когда мимо наших окон замелькали электрические огни освещенной платформы. — Если мы еще будем говорить, то не успеем заснуть, и я приду домой с головной болью, а мне предстоит экстренная и спешная работа… — Простите, пожалуйста, но уж продолжите вашу любезность еще на десять минут, не больше. Мне хотелось предложить вам несколько вопросов… — Десять минут, пожалуй, но, ради Бога, только десять минут. Спрашивайте. Профессор заглянул на часы и покачал головой. — Все это для меня очень ново, и я сразу не разберусь, пожалуй. Судя по тому, что вы рассказывали, ведь и у вас есть и ведомства, и бюрократия. Вы устранили, правда, централизацию, вы поставили области на место губерний, но ведь по существу-то в руках государства осталось все по- старому: финансовое управление государственное и очень централизованное, железные дороги все казенные, телеграфы и телефоны тоже, есть у вас государственная полиция, завели вы даже новое министерство, виноват, управление народного здравия. Значит же, есть у вас чиновничество, есть бюрократия? Правда, ваш Федот Пантелеев добился упразднения министерства внутренних дел. Не спорю, это очень эффектный поступок для министра — но ведь теперь это министерство внутренних дел есть в каждой области. Ведь ваша область устроена наподобие самостоятельного государства… В чем же разница? — Я понимаю ваши недоумения. Как человек XIX века, вы с трудом схватываете нашу обстановку; еще труднее вам уловить ее принципы, ее дух. Ну, разумеется, бюрократия есть, если называть ею наш обширный персонал государственных и земских агентов. Но упразднен старый бюрократический принцип, установлена полнейшая гласность, ответственность. — Знаете, профессор, чтобы нам понять друг друга, прежде всего мне придется вас попросить сделать более точное определение. Чтл такое, по-вашему, бюрократический принцип, бюрократический дух? — Извольте. Бюрократический принцип — это было ваше деление и передача власти. Верховная власть избирала министров. Министры подбирали свой персонал центральный и провинциальный и передавали ему власть. Местная власть избирала низших служащих и облекала их властью. Эта власть шла из единого источника, постепенно разветвляясь от кабинета Царя до избы мужика или прилавка купца. Получался необъятного размера правящий механизм, в кото- ром по теории все делалось именем Государя и на основании закона, на практике же… вы, вероятно, лучше меня знаете, что было. На практике господствовал в ваше время полный произвол низших агентов власти, ибо контроль отсутствовал и ответственности, можно сказать, не существовало. Низший агент был ставленником высшего и контролировался только им. Ясно, что при столкновении с обывателем самый лучший из высших агентов имел наклонность становиться на сторону своего ставленника и обывателю было очень трудно с ним бороться. До Государя же правда могла доходить только случайно. Вы помните, как ревниво оберегали себя местные власти от печати? Помните, как в ваше время отсутствовал всякий общественный контроль над бюрократией? Да это же и понятно. Престиж власти не допускал над собой контроля со стороны первого встречного. — Ну, а у вас? — Мы поняли ту простую вещь, которую в ваше время не понимали. Самодержавие в его истинном свободном виде не дробимо и не делимо. Следовательно, Государь не может и не должен быть только вершиной бюрократической пирамиды. Он Самодержец, а не глава бюрократии. Под ним не механизм бумажного управления с передачей власти из рук в руки, но ряд живых организмов — самоуправляющаяся по данному им закону области… Централизация и у нас есть, но какая? Техническая. Это совсем другое дело. Почтовый чиновник, начальник железнодорожной службы, агент Большой казны — это не власть, это служебные элементы государства. Вся общественная власть возникает из выборов, вся государственная власть в руках Царя. Вот наша схема. А так как государственная власть всецело обнимает собой и господствует над властью общественной, контролирует ее и правит ею, то не только никакого ущерба или ограничения царского самодержавия здесь не происходит, но только при этих условиях и возможно настоящее истинное и свободное самодержавие. В том-то и дело, что теперь не может быть речи о делении России на правящих и управляемых, как в ваше время, причем правящие, как носители власти, всегда оказывались детьми, а управляемые пасынками. Теперь и правящие, и управляемые стоят рядом и равноправные перед лицом своего верховного судьи — самодержавного Царя. Пока их спор между собой не выходит из рамок закона, личное вмешательство Верховной Власти не требуется. Но вот, закон бессилен, или страдает несовершенством, или прямо указывает, что дело должно взойти на личное решение Государя. Тогда во всей силе и полноте проявляется самодержавная власть Царя, и спор решен. Повторяю вам, мы признаем только личное самодержавие Царя, он один выше закона, все остальные подзаконны. В наше время возможен упорный и долгий спор между каким-нибудь маленьким приходом, или даже отдельной личностью и представителем Государя в области, наместником, или целым областным правительством; и мы твердо знаем, что, раз этот спор поднимется до Самодержца, его суд будет нелицеприятен… и безошибочен, потому что дело будет освещено со всех сторон. Но ради Бога, давайте же, наконец, спать… — Нет-нет, еще минутку!..
19.
Православная Польша.
— Вот вы мне рассказали про наше внутреннее переустройство. В идее все эти вещи проповедовались и в наше время, и ваше дело заключалось лишь в том, что вы все это осуществили. Между тем я вижу, что вы разрешили и такие вопросы, которые в мое время считались прямо неразрешимыми. Возьмем хоть Польшу. Знаете ли, что пятьдесят лет назад лучшие русские умы отказывались от решения польского вопроса, и, я помню, были даже голоса, которые рекомендовали произвести с Германией обмен: ей отдать наше Царство Польское по Вислу, а от Австрии взять Восточную Галицию; этим хотели, с одной стороны, завершить объединение русского народа, с другой — избавиться от Польши, которую называли «пластырем, приставленным к русскому государственному организму». Теперь я вижу Польшу, воскрешенную и объединенную, в составе Империи. Неужели с поляками нет никаких недоразумений? Неужели это добрые и спокойные граждане? Ну а католичество, ксендзы, шляхетские традиции, ненависть, вечные замыслы против России? Каким чудом все это исчезло? — Очень просто. Католичества в Польше почти нет. Польша в духовном единении с нами. Я даже с места привскочил. — Польша православная? Профессор опять улыбнулся. — Вы все меряете на прежний ваш аршин, — заметил он. — Присоединиться к вселенскому церковному единству вовсе не значит «перейти в Православие». Православие — это восточная форма вселенского христианства. Но есть формы и другие: западная, африканская… — Я догадываюсь: западная — это старокатоличество? — Верно, хотя это слово почти вышло из употребления. Мы их называем западными христианами, они нас — восточными, и мы находимся в полном единении. Существует разница в обрядах, но Никейский Символ веры принят западными Церквами, и все догматические и существенные в церковной практике разности сглажены и устранены. — А прежнее католичество? А папа? — Папство еще существует, но это уже одна тень прежнего. Католический мир начал распадаться еще в ваше время. Теперь огромное большинство западного христианского человечества покинуло Рим. Англиканство раньше всех примкнуло к вселенскому единству. Теперь на Западе существует несколько автокефальных Церквей: Германская, Французская, Английская, Швейцарская, Итальянская, образуется Испанская. И все в единении с Востоком. — Но как же это происходило в Польше? — Польское старокатолическое движение существовало давно, но не имело успеха, пока латинство было единственной защитой польской народности. Да и мы долго чуждались церковного единения со старокатоликами, подрывая и их, и общее церковное дело. Но вот, наконец, истинно церковные и христианские взгляды восторжествовали. С одной стороны, наш Синод еще до восстановления патриаршества, снесясь с автокефальными Церквами Востока, объявил, что нет препятствий к общению в таинствах со старокатоликами, с другой стороны, русское правительство приняло замечательно мудрую и симпатичную меру: оно признало старокатоличество в Царстве Польском и первого из польских епископов, отложившегося от Рима и папы, графа Валерия Дембского, призвало в архиепископы Варшавские. Он ввел у себя национальное богослужение на польском языке, причащение под обоими видами, отменил безбрачие духовенства и в местных католических кружках про- извел полный раскол. Поляки увидали, что ни о каком здесь обрусении нет речи, а, наоборот, это-то и есть их национальное возрождение. Началось массовое присоединение к новой Церкви, приобретшей весь облик национальной Польской Церкви. Почти одновременно последовало официальное единение старокатоличества с восточным Православием, и вот неожиданно для самих себя поляки стали нашими единоверцами. К тому времени изгладились почти и последние следы русско-польской вражды, назрело решение славянского вопроса, и мы имеем теперь в наших пределах Польскую, Чешскую, Венгерскую и другие национальные Церкви, возникшие одна за другой. — Последний вопрос, а то я действительно злоупотребляю вашей добротой. Как же решился другой, тоже в мое время считавшийся неразрешимым вопрос: а Северо-Западный край, Белоруссия, Литва, Юго-Западный край и прочие? Неужели мы их отдали полякам? — Господь с вами! Да это теперь самые фанатические русские области. Мы, жители Центра, даже посмеиваемся немножко над их чрезмерным патриотизмом, которому теперь уже вовсе ничего не угрожает. Довольно было остановить культурную борьбу с поляками да дать простор местным силам, чтобы русское дело сделало там огромный успех. В Белоруссии и Литве — увы! — не поляки зло, и не с ними приходится бороться. Пока шла русско-польская вражда, наш Северо-Запад был чуть не сполна захвачен евреями и немцами. Вот с кем должны были повести упорную борьбу и русские, и поляки, и эта борьба не кончена даже сейчас… Ну, однако, давайте же, наконец, спать… — Спокойной вам ночи, профессор, и великое спасибо… Мы пожали друг другу руки. Мой собеседник улегся и почти тотчас же заснул, я же хотя и страшно устал, но был до такой степени взволнован всем виденным и слышанным, что мой сон окончательно пропал. Я проворочался до самого рассвета, а утром только было начал смыкать глаза, как новое любопытное и неожиданное явление заставило меня не только проснуться, но и встать на ноги.
20.
Уездный архиерей. Окончание раскола.
На одной из станций с полуминутной остановкой в наш вагон вошел высокий, статный монах. Когда он снял шубу и передал ее послушнику, оставшись в рясе с пелеринкой и бархатном, обшитом черным валиком, низеньком круглом клобуке, я понял, что это — архиерей. Он осмотрелся кругом и, заметив свободное кресло около меня, извинился и сел. Я подошел под благословение и спросил: — Куда, владыка, путь держите? — В Севастополь, друг мой, а оттуда через Царьград в Иерусалим. — Доброе дело… А епископствовать где изволите? — Здесь неподалеку, за Днепром, в Концерополе. — Это город? — Новый уездный город Киевской области. — Ах, да! Ведь теперь епископские кафедры учреждены в каждом уездном городе… — Что значит «теперь»? Это сделано уже давно, лет, пожалуй, с тридцать… — Да, да, владыка, я слышал. — Ну вот, у вас опять какие странные слова: «слышал». Точно вы сами никогда архиерея не видали? — Уездного — никогда, владыка, — улыбнулся я. — Да как же так? Вы православный? — Православный, владыка, да только я на особом положении… Он посмотрел на меня пристально, затем улыбнулся сам, достал из кармана газету, развернул ее и, найдя мой портрет и небольшую статейку, вскинул на меня глаза, как бы желая окончательно убедиться, и подал мне. — Верно, это вы самый и будете? Я пробежал заметку. В ней действительно говорилось обо мне, напоминалась моя история и сообщалось о моем отъезде на Юг. — Да, это — я, владыка. — Ну, так теперь все понятно. Да, с любопытством прочел я вашу историю. Немало, я думаю, и вы подивились среди нас? Наверно, не скажете, что в ваше время против нашего было лучше? — Разве можно сравнивать? Вы гораздо счастливее нас. — Я себе легко представляю ваше время. Много было у вас недоразумений, неустройства и бед. Но едва ли мы уже настолько ушли против вас вперед, чтобы нельзя было и сравнивать. Каждой эпохе, каждому поколению свойственны свои радости и свое горе. Почем вы знаете, что и в наше время для выдающихся по уму и сердцу людей нет тех самых, а может быть, и больших душевных страданий, чем были у ваших лучших людей? — Ну нет, владыка, с этим позвольте не согласиться. Страдание страданию рознь. Но если в ваше сердце закрадывается отчаяние за самую судьбу вашей Родины и вашего народа, если вы перестаете верить и осуждены лишь молча смотреть… Этого страдания, я думаю, ни с каким другим нельзя и сравнивать. Неужели в ваши дни найдется хоть один человек в России, который бы такое страдание испытывал? Владыка задумался на минуту, а потом сказал: — Да, вы переживали тяжелый конец одного культурного периода, а нам досталось жить в светлом начале другого. Верно, верно; след этого настроения остался в литературе вашего времени. Но простите меня: не было ли это все-таки некоторым малодушием со стороны ваших современников? Неужели были такие уже незыблемые основания для вашего мрачного пессимизма? Неужели не было в жизни совсем никаких данных для воссоздания себе хоть сколько-нибудь сносной картины будущего? А Церковь? — В мое время Церковь-то больше всего и заставляла трепетать за будущее: вера и личная, и народная падала на глазах… — Знаю, знаю; ужасная вещь — падение веры. Мой спутник умолк, погруженный в думу. Мне захотелось воспользоваться таким благоприятным случаем, как наша встреча, и расспросить его о нашем церковном возрождении. Отчасти факты я уже знал. Но, разумеется, никто не мог бы так просветить меня в этом деле, как этот бодрый и энергичный старец. — О русском церковном возрождении я кое-что слышал, владыка, — обратился я к нему. — Но многое для меня еще неясно. Я знаю, что у вас восстановлен приход, духовенство избирается; во главе Церкви, как в древности, стоит патриарх, собираются соборы епископов. Знаю, что православная Церковь вступила в общение со старокатоликами. Но внутреннее церковное русское единство восстановлено? Старообрядческий раскол устранен? Владыка отвечал: — О, давно. От раскола едва остаются слабые воспоминания. Есть еще рационалистические секты, например штунда, духоборы. Но старообрядцы давным-давно стали чадами нашей Восточной Церкви, и, по правде говоря, им она больше всего обязана своим нынешним цветущим состоянием… — Очень рад это услыхать. Я всегда сам так думал. Но расскажите, как же все это совершилось? — Вы помните, вероятно, — отвечал владыка, — что в царствование Александра III старообрядцам были даны очень существенные льготы? Затем началось понемногу движение в обратном направлении. Опасались чрезмерного роста старообрядчества, которое действительно стало усиливаться. У них и прежде была своя полная церковная организация, а тут пошли правильные периодические епископские соборы, вся Россия оказалась разделенной на епархии и архиепископии, и это создавало соблазн тем больший, что, несмотря на все усилия миссионеров, дело борьбы с расколом не подвигалось, а наоборот, раскол все усиливался. Вы легко поймете, конечно, что в деле веры крутыми мерами внешнего принуждения никогда добрых результатов не достигалось, да и самые эти меры, как насилие, совершенно несовместимы с духом Христова учения. Поэтому раскол усиливался. Случаи отпадения от православия и единоверия и возвращения в раскол становились все чаще и чаще. Положение единоверцев было фальшивое как по отношению к старообрядцам, так и относительно Церкви. Все дело заключалось в недоразумении с клятвами Собора 1667 года. Теперь даже трудно себе представить те мотивы, в силу которых тогдашняя церковная власть отказывалась сделать необходимые шаги для канонического разрешения соборных клятв. Но вот, наконец, наступил момент, когда медлить и колебаться стало невозможным. Церковная власть получила разрешение созвать Поместный Собор иерархов Русской Церкви, и на этот Собор были позваны для объяснений выдающиеся вожаки старообрядчества. К тому времени и единоверцы получили то, чего давно добивались, — особых архиереев в качестве викарных в некоторые епархии. Старообрядцы и единоверцы выработали для Собора обширную записку, содержавшую полное изложение тех условий, при которых первые соглашались прекратить свое отчуждение от господствующей Церкви, вернуться к по- слушанию ей и общению. Этих условий я не имею под руками в буквальном их тексте, но я не побоюсь привести их вам на память. Старообрядцы требовали обращения Собора к восточным патриархам тех самых престолов, предстоятели коих участвовали в наложении клятв. Это, разумеется, не представляло никаких особых затруднений. Россия была политически полновластной на Востоке. Затем, по снятии клятв, они требовали установить полное равенство старого и нового обряда и не стесняемый ничем выбор того или другого. В приходах со смешанным населением рекомендовали установить или двойной состав причта, или служение по обоим обрядам по очереди. Далее старообрядцы ставили непременным условием восстановление древнего устройства прихода, то есть выборного духовенства, и управления церковными имуществами посредством выборных приходских властей при законодательном признании прихода церковной общиной и полноправным юридическим лицом. Наконец, относительно высшего иерархического устройства Русской Церкви старообрядцы предлагали восстановление патриаршества и постоянный ежегодный созыв епископского Собора в качестве верховной русской церковной власти. Все эти требования большого противодействия на Соборе не встречали, ибо служили лишь отголоском общего желания всех верующих русских людей и в огромном большинстве разделялись и самими иерархами собора. Но одно препятствие казалось непреодолимым. Старообрядцы требовали, чтоб их архиереи австрийского белокриницкого посвящения были признаны Собором в сущем сане, даже без предварительного отречения от заблуждений и без какого-либо покаяния или пере- посвящения. Они настаивали на том, что их белокриницкая иерархия произошла от незапрещенного канонически боснийского митрополита Амвросия. Соглашаясь, что рукоположение им первых старообрядческих епископов было единоличным, то есть несогласным с канонами, они утверждали, что того требовала крайняя нужда, и приводили аналогичные примеры из русской церковной истории. Этой уступки Собор сделать не решался, и кто знает, чем бы кончилось дело примирения, если бы не нашли очень счастливого и истинно христианского выхода сами старообрядцы. Несмотря на то что у них в ту минуту состояло около двенадцати архиереев австрийского белокриницкого посвящения, они попросили их ради дела церковного мира удалиться на покой; это сразу устранило главное препятствие. Собор закончил свои заседания торжественным актом, где излагались подробности нового церковного распорядка и возвещалось возвращение в лоно Церкви двадцати миллионов ее ревностных чад. Акт этот вошел в Свод Законов как основной церковный закон. Вслед за тем на утверждение Верховной Власти были представлены три избранные собором кандидата, из коих и был утвержден патриархом митрополит киевский Варсонофий.
21.
Обновленная Русская церковь.
— Разве кафедра патриарха не в Москве? — спросил я. — Нет, высшая церковная власть по канонам там же, где и средоточие правительственной власти, — в Киеве. По областям управляют митрополиты, простые епархии имеют границами уезды, но теперь и эта единица начинает казаться слишком большой. Епископ, согласно канонам, должен знать в лицо всю свою паству, а это при наших иногда огромных уездах прямо невозможно. Пока мы стараемся исправить недостаток назначением викарных архиереев в большие села. — Но ведь содержание ваше, владыка, все же должно дорого стоить. Не трудно ли это для населения? — Вы ошибаетесь, друг мой, — отвечал владыка. — Наше содержание стоит очень мало, потому что мы лично ничего не получаем. Да и какое жалованье монаху? Разве об этом можно говорить? — Вот как! — заметил я в удивлении. — В мое время было совершенно иначе. Но на какие же средства вы живете? — Средства нам дает епархиальный совет, состоящий из представителей приходов, или то же земское собрание. Каждый год составляется смета на содержание архиерейского дома, духовного правления, кафедрального храма, хора и на все наши необходимые расходы. Необходимая сумма раскладывается на городские и сельские приходы, которые и вносят. Раскладка эта — самая умеренная. Бедные приходы из нее вовсе изъемлются; мало того, иногда епархиальный совет им же еще оказывает пособие. Но зато митрополиты и патриарх по мере нужды посылают нам милостыню. Средства для этого дают богатые монастыри. — Разве у вас в управлении нет монастырей? — Теперь нет. Архиереи монастырями больше не управляют… Многое, слава Богу, изменилось с тех пор, как установлено избрание епископов. — А кстати, владыка, как это избрание совершается? В мое время об этом и мечтать не смели… — Когда епископская кафедра освобождается, в тот город отправляется окружной архиепископ или митрополит области. Он имеет нескольких кандидатов, которых ему поручено предложить от имени областного синода. Но избрание этих лиц для местной паствы отнюдь не обязательно. Она избирает из них лишь в том случае, когда не имеется своего достойного кандидата. — А как составляется избирательная коллегия? — Избирает вся Церковь, то есть весь церковный народ. Каждая общественная группа должна быть законно представлена. Таким образом, избирательное собрание составляется из представителей духовенства и монастырей, земства и городов, а также отдельных корпораций, где они имеются, например академии, университеты и т. п. — Ну а самый порядок выборов? — Избиратели собираются обыкновенно в местном соборном храме, и после торжественного богослужения и молебствия собрание объявляется открытым под председательством при- бывшего архиепископа или митрополита. Составляется список предлагаемых кандидатов, куда также включаются и кандидаты синода. Затем против отдельных кандидатов предъявляются канонические возражения. Остающиеся в списке лица подвер- гаются голосованию, и получивший большинство голосов объявляется избранным. Его имя вывешивается на три воскресных службы во всех церквах епархии, и в течение двух месяцев каждый может объявить протест с надлежащими, конечно, доказательствами. К истечению этого срока в данный город съезжаются епископы соседних уездов, количеством не менее двух, и назначается день для докимасии, а затем рукоположения. — Что такое «докимасия»? — спросил я. — Древнее церковное испытание веры и жизни. Рукополагаемый удостоверяет чистоту своего исповедания. Тут же разбираются все взводимые на него обвинения и протесты против его избрания. Затем, когда испытания кончено, совершается торжественное рукоположение и новый епископ произносит свое первое слово пастве. — А если голоса разделятся? — Тогда выбор предоставляется жребию. — А от кого зависит перемещение епископов? — Перемещение? Зачем может понадобиться перемещение? — Например, если возникнут недоразумения между епископом и его паствой? — Перемещений у нас не бывает. Помилуй Бог разлучать паству и пастыря из-за личных недоразумений. Разве это решение вопроса? При незначительных столкновениях достаточно христианского воздействия архиепископа области, в случаях же более тяжелых созывается церковный суд. Перемещений же, о которых вы говорите, на моей памяти было всего два случая. Слободскому Павлу врачи предписали покинуть Северо-Восточную область и поселиться на юге. Одновременно освободилась кафедра в Феодосии. Он послал просьбу митрополиту Новороссийскому предложить феодосийской пастве его принять. Та охотно согласилась, и дело было кончено. Другой подобный случай был в Сибири. Вот и все, что я знаю. — Последний вопрос, владыка, если позволите: консистории сохранились? Владыка улыбнулся. — Нет, их больше нет. Существуют епархиальные советы, собирающиеся периодически для разрешения хозяйственных дел, и духовные правления при архиереях в качестве учреждений постоянных. Правления состоят из членов по выбору от приходского духовенства и монастырей и являются при епископе в качестве совещательных органов. Он утверждает их постановления и на их рассмотрение передает все важные вопросы церковного управления. Но мнение правления для епископа необязательно. Его решение всегда самостоятельное и единоличное, как и требуется канонами. Чтобы закончить об органах епархиального управления, прибавлю, что у архиерея существуют особые священники — духовные следователи, особые священники-проповедники и, наконец, особые наблюдатели над преподаванием Закона Божия и пения в школах и храмах. Совершенно незаметно в живой и интересной беседе прошло три часа. Поезд быстро несся к югу, прорезая Новороссийскую степь. — Смотрите-ка, вот и море Господь послал, — заметил владыка, осеняя себя широким крестом. — Скоро и нашему пути конец. Направо и налево весь горизонт занимал Сиваш, такой же мутный, мелкий и противный, как и в мое время. Чайки, как осужденные грешные души, кружились над тростниками. — А вы, почтеннейший господин предок, куда путь держите? — спросил владыка. — Посижу недельки две на южном берегу, соберусь с силами, а потом хочется в родных местах побывать, — отвечал я. — Ну, помогай вам Бог. Чай, из родных никого не осталось? — Никого, владыка, из близких. Я наводил справки: все мое родство — внук и внучка покойной сестры. Они обо мне не имеют никакого понятия… Вот поеду — познакомлюсь. — Желаю вам найти в них истинных родных и хороших людей, — сказал владыка. Быстро пролетели мы Крым, сделав всего одноминутную остановку в Симферополе, и к двум часам остановились у севастопольского вокзала.
Конец первой части.
1902 г.
————————————————————————-
Источники текста: «Русская литературная утопия», авт.-сост. В. Шестаков; М., Издательство МГУ, 1986 г. (Университетская библиотека). Шарапов С. Ф. Россия будущего, сост., предисл., примеч., именной словарь А. Д. Каплина, отв. ред. О. А. Платонов. — М., » Институт русской цивилизации», 2011 г. С. 307 — 384.
Оставить комментарий